Платон, сын Аполлона
Шрифт:
Ещё не видя и не слыша Горгия, Платон начал беспокоиться, как бы гость не превзошёл в беседе Сократа и как бы учитель не оказался побеждённым и осмеянным. Конечно, блестящее мастерство Сократа не давало никакого повода для опасений такого рода. Если он и не одерживал громких побед, то приводил собеседников в такое замешательство, что те не могли далее продолжать беседу, не сознавшись открыто в незнании предмета спора и того, как наилучшим образом служить делу, что для себя избрали. Но сегодня был другой случай. Горгий — не какой-нибудь жалкий дилетант, а великий софист, оратор и государственный муж, более того — признанный учитель мудрости, красноречия и искусства управления государством. Таково было неизменное мнение о нём во всём эллинском мире. И вот его-то вознамерился испытать Сократ. Не один Платон, надо думать, с тревогой отнёсся к этой затее,
Итак, искусство красноречия — это искусство убеждения. В чём же и кого убеждает оратор? Горгий, посвятивший риторике всю жизнь, несомненно, знал точный ответ: своим словом он оказывает влияние и на заседателей в суде, и на булевтов в Совете, и на граждан в Народном собрании — на любого человека и любую толпу. Оратор внушает людям веру в то, что справедливо и несправедливо, формирует к тому же общественное мнение на тот или иной вопрос, делает это искуснее и успешнее, чем тот, кто знает предмет, но не обладает красноречием. Можно, разумеется, внушить и ложную веру, а потому этим искусством надлежит пользоваться осторожно. Нет опаснее зла, чем ложное мнение. Поэтому ритор, претендуя на роль учителя, должен прежде всего учить справедливости. Но что он сам знает об этом, если является только оратором?
С этого момента беседы Сократа и Горгия сомнения Платона улеглись. Все старания оратора уверить слушателей, что его искусство есть средство достижения высшего блага, оказались напрасными. Сократ доказал, что, во-первых, убеждает не только риторика, но и всякая другая наука, во-вторых, оратор не столько убеждает, сколько внушает веру, в-третьих, красноречие, не опираясь на истинное знание, может внушить ложную веру. Чтобы внушить истину, следует обладать знанием и быть справедливым, что является задачей не риторики, а науки, философии. Стало быть, красноречие не есть искусство само по себе, как медицина, военное или строительное искусство, как живопись или гимнастика, а всего лишь некоторая сноровка, угодничество. О том, что есть истинное благо для человека, знает не риторика, а философия, ибо только ей ведомы справедливость, добро и зло, и она способна этому научить.
Горгий оказался в тупике. Но тут в разговор вступил возмущённый таким поворотом спора Калликл. Сильный, молодой, красивый, богатый аристократ, человек проницательный, властолюбивый и решительный, Калликл был похож, пожалуй, на Алкивиада. Но у них было одно существенное различие: Калликл не любил Сократа, даже презирал его и не пытался это скрыть.
— Вместо того чтобы заниматься поиском истины, — сдерживая гнев, сказал он Сократу, — ты утомляешь нам слух трескучими и давно избитыми словами о том, что мы соблюдаем глупые обычаи и законы, установленные слабыми, чтобы обезопасить себя от сильных. Но в природе всё иначе: сильный повелевает слабым, лучший выше худшего. Вот настоящий закон — и для животных, и для людей. Я уверен, Сократ, что сильные и здоровые вскоре втопчут в грязь все наши вздорные писания, все наши гадания, волшебство, чародейство, верования и другие противные природе законы и станут владыками. Вот тогда-то, Сократ, и просияет справедливость! Такова истина, Сократ! По природе всё, что хуже, то и постыднее, безобразнее: например, терпеть несправедливость. Если тебя, Сократ, сегодня схватят и бросят в тюрьму, обвиняя в преступлении, которое ты не совершал, ты окажешься совершенно беззащитен. Голова у тебя пойдёт кругом, и ты застынешь с открытым ртом, не в силах вымолвить ни слова, а потом предстанешь перед судом, лицом к лицу с обвинителем, отъявленным мерзавцем и негодяем, и умрёшь, если тот потребует для тебя смертной казни. Нет, видимо, тебе до самой смерти не развязаться с пустословием, которое ты называешь философией. Все противные природе условности — вздор, ничтожный и никчёмный! Кто хочет прожить жизнь правильно, должен давать полнейшую волю своим желаниям, а не подавлять их и, как бы ни были они необузданны, служить им. Вот для чего нужны мужество и знание, Сократ!
Сократ не обиделся на Калликла и даже не удивился его словам. А ведь тот в порыве гнева не только оскорбил науку наук, но и предрёк философу позорный
— Я был бы безумцем, Калликл, если бы сомневался, что в нашем городе каждого может постигнуть какая угодно участь. Но одно я знаю твёрдо: если я когда-нибудь предстану перед судом, обвинителем моим и правда будет негодяй. Ведь ни один порядочный человек не привлечёт невинного к суду. Я не удивлюсь, услышав смертный приговор, и вот почему: я никогда не веду разговоров ради того, чтобы угодить собеседнику, но всегда — ради высшего блага, и, поскольку никогда при этом не прибегаю к хитрым уловкам, мне невозможно будет защититься в суде.
— И ты думаешь, что это хорошо? — высокомерно усмехнулся Калликл, призывая жестом и взглядом слушателей разделить с ним его иронию.
— Да, Калликл, — ответил Сократ. — Я не располагаю средством защиты, о котором ты говоришь как о наилучшем искусстве, — льстивым красноречием. Равнодушный к тому, что ценит большинство людей, я ищу только истину. С этим я живу и с этим умру, когда придёт смерть. Лишь в одном я с тобой согласен: чинить несправедливость опаснее, чем терпеть. Итак, поверь мне, Калликл, и следуй за мною к цели, достигнув которой ты будешь счастлив и при жизни, и после смерти. Пусть другие презирают тебя, считают глупцом, пусть оскорбляют, если вздумается, пусть даже бьют. Переноси спокойно и позор и побои, и, клянусь Зевсом, с тобой ничего не случится дурного, если ты поистине достойный человек и предан добродетели. Давай жить и умирать, утверждаясь в справедливости и иной добродетели. Это и есть философия, которую ты так опрометчиво осудил, Калликл. Любовь к мудрости ведёт нас по тропе справедливости, а любовь к льстивому красноречию — к позорной угодливости. За первое можно отдать жизнь, второе же ничего не стоит.
Платон, Херефонт и Федон провожали Сократа домой. Сутулясь от усталости, учитель шёл с опущенной головой, был неразговорчив и, кажется, ничего не видел. Он то и дело наступал на острые камешки и морщился от боли — сандалии его настолько прохудились, что не спасали от уколов.
— Проклятый болтун! — с сердцем проговорил Херефонт, ни к кому не обращаясь. — Чтоб у него язык отсох!
— Ты о ком это? — спросил Сократ.
— Да всё о нём же, о Калликле. Нельзя болтать что попало: злой бог услышит и исполнит. Когда б не война, я не поленился бы отправиться в Дельфы, чтобы спросить Пифию о судьбе пустослова. Кажется мне, что тюрьма как раз ждёт его, а не тебя, Сократ.
— Успокойся, — сказал Херефонту Сократ, остановившись у каменной ограды, чтобы передохнуть: дом его стоял на вершине холма, и не каждому, даже молодому, удавалось одолеть довольно крутой подъем без передышки. — И что ты так хлопочешь? Всё равно ведь от чего-то умирать придётся — либо по приговору суда, либо по приговору времени. Вечных людей, Херефонт, нет. Вот уже и Софокл с Эврипидом, с которыми, если верить тебе, сравнила меня дельфийская Пифия, покинули этот мир. Не надо печься о том, как бы пожить подольше, и не надо цепляться за жизнь. Но, положившись в этом на божество и поверив женщинам, что от своей судьбы никому не уйти, надо искать способ прожить оставшиеся дни и годы самым достойным образом. И вообще, мой милый Херефонт, философствовать — значит умирать.
— Боги тебе не простят такие слова! — замахал на Сократа руками Федон.
— Не пугайся, — ответил Сократ и погладил юного ученика по голове, будто тот был ему сыном.
Впрочем, ни Платон, ни Херефонт не удивились этому: Федон уже давно жил в доме Сократа и, кажется, этому все были рады. Он ладил и с Ксантиппой, и с детьми, а уж об их отношениях с Сократом и говорить не приходилось: все видели, как ласков был старик с Федоном и как мальчик обожал учителя.
— Как не пугаться: если философствовать и умирать — это одно и то же, то все мы здесь самоубийцы, — сделал неожиданный вывод Федон.