Платон, сын Аполлона
Шрифт:
— Одно худо, — часто в заключение таких бесед вздыхал Феодор, — то, что душа, возможно, является лишь геометрической и математической формулой или формой, в которой отливается человек, а знания, приобретаемые ею в жизни, нужны только одному ему и, возможно, тому, кто придёт ему на смену. Словом, душа служит человеку, а не богам, и живёт не среди богов, а в человеческом семени. Получается, что наше бессмертие — в продолжении рода, в детях. А это бессмертие доступно всем, ради него не надо много стараться и развивать свой ум.
Когда Платон услышал эти речи Феодора, он лишь поморщился, махнул рукой и пошёл прочь. Со временем он стал относиться к рассуждениям Феодора более терпимо, ценя в нём подлинные знания в области гармонии — так Феодор сам называл свою науку. Числами, фигурами и их сочетаниями, как он утверждал, управляют законы гармонии, идёт ли речь о геометрии, астрономии, архитектуре, поэзии или музыке, танце, живописи
— Я понимаю, — смеялся в ответ Эвдокс, — что для тебя высшее удовольствие — в созерцании красоты. А я хочу эту красоту не только созерцать, но и обнимать, пробовать на вкус и запах.
— И чем же пахнет твоя красота? — спросил однажды Платон, подавив вздох огорчения.
— Вином, цветами и всякими благовониями, — ответил Эвдокс.
Праздники в доме Феодора отмечались хоть и весело, но однообразно. Приходили друзья-учёные, приглашались танцоры, музыканты, затевались немудрёные игры, но главным образом время отдавалось питию, еде и разным беседам, которые не походили, однако, на те, что велись когда-то в Афинах на праздничных пирах с участием Сократа. Философские дискуссии в Кирене касались, как правило, не высоких материй, а лишь развлекали пирующих — об искусстве и приключениях любви. Это были очень мужские разговоры, хорошо сдобренные вином, и сопровождались обычно хохотом, а то и просто лошадиным ржанием. Такие пиры Платон называл жеребячьими, хотя порою ловил себя на том, что, забывшись, сам находил в них удовольствие. Потом неизменно корил себя: никогда негоже ради пошлых наслаждений забывать о высоком, к чему душа пришла через потери, страдания, через познание высших проявлений добра и зла. Было великое — любовь к Сократу и Тимандре, было ужасное — гибель учителя и любимой, было открытие завещанного любовью и мудростью света восхождения к прекрасному и бессмертному. Сойти с этого пути — значит променять драгоценный камень на щепотку пыли. Либо пыль на ветру, либо звезда поутру. Ох, не надо забываться...
В Кирене можно было найти всё, чем славился Египет: слоновую кость, дорогие породы древесины, драгоценные камни, ладан, шкуры пантер, благовонные смолы, золото, много папируса, рабов и рабынь из Эфиопии. Но почти невозможно было найти то, что, по мнению Платона, составляло главную ценность Египта — книги о богах, о тайнах жизни и смерти, о тайном смысле бытия. То, что всё же ему попадалось на глаза, что он видел в частных книжных собраниях, в библиотеке Феодора, а порою покупал у приезжавших из Египта купцов, было лишь слабым отголоском, блеклым отблеском того клада, который хранился там, в потаённых нишах храмов и пирамид. И в памяти жрецов...
Он и прежде знал это, а теперь вдруг почувствовал с новой силой, что всё частное остаётся частным, из суммы частностей не возникает великое и главное, а всего лишь частное, а великое и главное сокрыто в тайных откровениях богов и великих посвящённых.
И однажды он сказал Эвдоксу:
— Пора в Египет. Здесь скучно.
Эвдокс хитро прищурился и ответил:
— Разумеется. Душа жаждет тайны.
— Не смейся, Эвдокс. Все пути наук сошлись перед непреодолимой стеной. Философы исчерпали человеческие возможности восхождения к вечному. Дальше нас поведёт только откровение. Откровение свыше. И оно уже было дано. Его надо только услышать.
— И ты надеешься услышать откровение в Египте? — спросил Эвдокс.
— Да. Ведь там что-то узнали и Солон, и Фалес, и Пифагор, и Гекатей Милетский. Солон у Сонхита из Саиса, Пифагор — у гелиополита Ойнуфея, знатока тайной и древней символики. Я тоже найду жрецов, войду в храмы, спущусь в колодцы пирамид. Если и там ничего нет, то нет нигде...
— Там — есть, — успокоил Платона Эвдокс. — Я уверен, что Пифагор овладел великой тайной. Теперь и его последователь Архит в Таренте, говорят, имеет великую силу и власть. Солон любил слушать сказки, Фалес — общие рассуждения, Пифагор — рассказы о загадках чисел, фигур и символов. Главное узнал последний. Поэтому пообещай мне, — потребовал Эвдокс, — что после Египта сразу же отправишься
— Обещаю, — ответил Платон.
Уже через несколько дней они прибыли в Пелузий — город, стоящий на берегу Египетского моря у одного из рукавов дельты Нила.
Пелузий — город для всех. Каждый второй, встреченный на улице, оказывался не египтянином, а евреем, арамеем, вавилонянином, финикийцем, маовитянином, хорезмийцем, персом, мидийцем, индийцем или греком. Многие торговые пути переплелись в Пелузии в тесный узел, сошлись в нём, как в воронке, и слились. Язык, на котором общались люди в Пелузии, был скорее языком жестов, чем звуков, и потому относился к вещам простым, обыденным, обозначал товары, деньги, еду, питье, жильё, дорогу — простые желания, простые проблемы. На этом языке нельзя было объясниться ни с математиком, ни с медиком, ни тем более с философом. Ясно, что учёные и мудрецы также не пользовались им, а говорили каждый на своём родном, данном богами языке. И потому, чтобы понять еврея, рассуждающего о своём боге Яхве, надо было знать еврейский, с зороастрийцем-персом можно было говорить лишь на персидском, с гимнософистом — на индийском. Искать для этих нужд переводчиков было делом сложным: не всякий знающий тот или иной язык, чаще лишь разговорный, способен был перевести математическую, медицинскую или философскую мудрость. Платону и Эвдоксу пришлось искать тех философов, медиков и математиков, которые сами говорили на греческом. Однако больше везло Эвдоксу, поскольку предмет его любознательности был доступен гораздо большему кругу людей, чем философия. Профессия лекаря среди пелузийцев и приезжих была так распространена, что, казалось, люди только тем и обеспокоены, как бы вылечить себя и других от всевозможных недугов. А вот философов было мало, тем более владевших в совершенстве греческим языком. Среди знатоков греческого лишь один человек заинтересовал Платона. Это был старый еврей Абирам, последователь Моисея, носившего прежде имя Хозарсиф. Абирам уже многие годы скитался по миру в поисках истины и Бога и в конце концов пришёл к выводу, что ближе всего к искомому он был в самом начале своего пути, когда прочёл Книгу Бытия Моисея. Правда, он прочёл её сначала на арамейско-халдейском, затем, значительно позже, на финикийском, теперь же читал Книгу в оригинале, то есть как написал её сам Моисей, египетскими иероглифами, тайным письмом жрецов, ключ к которому прежде знали немногие, а теперь и вовсе потеряли. А он, Абирам, нашёл этот ключ. И теперь истина Моисея, как он надеется, предстанет перед ним во всей первозданной чистоте.
Жил Абирам бедно, в лачуге у пристани. Сколоченная из разных досок хижина светилась изнутри многочисленными щелями, а крыша её была сложена из целой горы пальмовых ветвей и связок сухих банановых стеблей. Благо, что Египет страна тёплая, зимой здесь не холоднее, чем осенью в Греции, а летом жарко, как в бане, и тогда тень лачуги — спасение. Донимают только ветры, сильные, знойные, несущие пыль и песок, но они, к счастью, бывают нечасто. Самое надёжное укрытие в лачуге Абирама — большой, окованный медью сундук с запором. В нём старик хранит свою самую большую ценность, на которую, впрочем, в Пелузии никто ещё ни разу не покушался, хотя Абирам приобрёл её за большие деньги в одном из храмов Гелиополиса. Это сокровище — папирусные свитки с таинственными письменами — Моисеева Книга Бытия.
Хозарсиф, позже принявший имя Моисей, что означает Спасённый, был сыном сестры могущественного фараона Рамзеса II. Он был посвящён Исиде и Осирису и носил эфуд — пояс посвящённых. Проведя отрочество среди жрецов, позже сам стал жрецом Осириса.
— Каким он был? — спросил Абирама Платон. — Был ли Моисей отмечен каким-либо знаком, указывающим на то, что он пророк?
Старый Абирам поднял на Платона глаза и улыбнулся.
— Ты беспокоишься, что не находишь на себе такого знака?
— Нет, я спрашиваю просто из любопытства, — смутился Платон, поражённый тем, что Абирам прочёл его тайную мысль.
— Не беспокойся, — утешил его Абирам. — Пророческий знак — выдумка. К тому же за божественную отметину можно выдать что угодно: родинку, разный цвет глаз, крупную голову, большой лоб, даже бородавку. Было бы желание, и такой знак тут же найдётся. У твоего учителя Сократа — в молодости я встречался с ним — был огромный лоб и рачьи глаза. Чем не метки пророка? — усмехнулся Абирам и продолжал: — Главный знак — это ум. Если его нет, то нет и пророка, будь на нём хоть сотня отметин. Впрочем, у Моисея всё же был один знак — роковая складка между бровями, появившаяся уже в юные годы. Но это пророчество предвещало Моисею суровую судьбу, трудный подвиг сосредоточенного ума и сердца. Хотя ничто другое не говорило о таком предназначении. Он был невысокого роста, не то что ты, — Абирам снова с улыбкой взглянул на Платона, — всегда смиренный, всегда задумчивый, жрецы в храме даже прозвали его Молчальником. Больше того, он заикался.