Плексус
Шрифт:
Повинуясь неудержимому импульсу, я не заметил, как оказался на Сэккетт-стрит. Вспомнив о старом приятеле Эле Берджере, я дошел до его дома. Он выглядел уныло и обветшало. Да и вся улица вместе с домами как-то уменьшилась, съежилась с того момента, когда я был здесь последний раз. Все словно усохло и сморщилось, как старушечье лицо. И все-таки эта улица заставила мое сердце учащенно забиться. Via Nostalgia
У городских трущоб был запущенный и зловещий вид - их жители вели странное, призрачное существование. Жизненные течения не омывали этих заброшенных берегов. Пристать к ним можно было с единственной целью - дать жизнь другому существу и покинуть это неприветливое место. Как акт самоотречения, это могло быть оправдано. Но нет! Жизнь здешних обитателей была лишь признанием своего поражения. Жизнь превратилась в рутину, в тоскливейшее свое проявление.
Бедняга Джин, нет необходимости говорить, был всего этого лишен. Его единственным богатством был чистый воздух. Хотя он, конечно, жил не совсем на окраине. Он застрял посередине, на нейтральной территории, ничьей земле, где люди живут и выживают вопреки всякой логике. Город неумолимо разрастался, угрожая без остатка поглотить и человека и землю, на которой он обитал. А подчас по какой-то неведомой причине мог и схлынуть, подобно отливу, оставив человека на высоком иссушенном берегу. Порой, начав расползаться вширь, этот город неожиданно менял свое направление. И любые попытки благоустройства замирали на полпути. Горстка людей медленно вымирала из-за нехватки кислорода. Все приходило в упадок и рушилось. Только и оставалось, что читать и сотни раз перечитывать одни и те же книги. Или крутить одну и ту же заигранную патефонную пластинку. В вакууме сузившегося пространства постепенно отмирает потребность в новом, потребность в переживании, потребность в непривычных стимулах. Физическое выживание превращается - как для зародыша в пробирке - в жизненный императив. Главное - уцелеть, не сгинуть.
Всю ночь не сомкнул глаз, думая о Джине. Его бедственное положение удручало меня тем сильнее, что я всегда относился к нему как к родному брату, близнецу. Я видел в нем себя, свое отражение. Мы даже внешне были похожи. Дома, в которых мы родились, стояли на расстоянии двух шагов друг от друга. Его мать могла быть и моей; во всяком случае, я всегда любил ее больше, чем свою собственную. Когда у него что-то болело, я морщился от боли. Когда он хотел чего-то, того же хотел и я. Мы были в одной упряжке. Не помню случая, чтобы я перечил ему в чем-нибудь или настаивал на своем. Все, что у него было, принадлежало также и мне, и наоборот. Зависть и соперничество никогда не омрачали наших отношений. Мы были одним целым, плотью от плоти друг друга… Теперь мне виделась в нем если не пародия на самого себя, то прообраз того, что ожидало меня впереди. Если Судьба могла столь немилосердно обойтись с ним - моим братом, никогда в жизни не причинившим никому вреда, - то кто знает, что она припасла для меня? То хорошее, что было во мне, было всего лишь брызгами из неисчерпаемого колодца его доброты; плохое же безраздельно было моим. Плохое накапливалось в ответ на нашу разлуку. Когда наши пути разошлись, я перестал слышать эхо, повинуясь которому я прежде шел, не боясь заблудиться во времени и пространстве. Я потерял опору.
Все это медленно раскрывалось мне, пока я лежал без сна. Прежде я никогда не задумывался о наших отношениях с этой стороны. Но как отчетливо и ясно я видел все сейчас! Я потерял родного брата. Я оказался в тупике. Я стремился быть не таким, как он, хотел выделиться. Зачем? Я хотел, чтобы мир преклонился передо мной. Гордость не позволяла мне признать свое поражение. Но что я хотел дать? Меня никогда раньше не посещала мысль
Кто мог подумать, что спустя много лет его сын - тот самый дикарь, угрюмо смотревший исподлобья, - придет ко мне со своей рукописью и попросит совета. Уж не я ли тогда заронил в него искру, которой суждено было разгореться спустя столько лет? Вопреки отцовским опасениям парень уехал на Запад, вел там полную приключений жизнь, бродяжничал, чтобы в итоге, подобно блудному сыну, вернуться под отчий кров и начать зарабатывать себе на жизнь при помощи пера и бумаги. Я был рад сделать для него все, что в моих силах, пытался уговорить его бросить журнальную поденщину и заняться серьезным делом. Больше мы не виделись. Когда мне попадается в руки какой-нибудь журнал, я торопливо пролистываю страницы, ища его имя. Быть может, написать ему? Хотя бы чтоб справиться, как живет - если он еще жив - его отец. А может статься, мне подсознательно не хочется знать, что случилось с Джином? Может статься, я по сей день малодушно боюсь узнать правду?
Писать ежедневную колонку я решил начать, не дожидаясь сигнала со стороны Алана Кромвеля. Чтобы изо дня в день выдавать что-то новое и интересное, не выходя за отведенный объем, требовалось набить руку. Лучше заготовить несколько колонок впрок: тогда, если Кромвель сдержит слово, я буду уже в седле. Нащупывая наиболее броскую манеру письма, я перепробовал их сразу несколько. Наверняка будут дни, когда я не смогу написать ни строчки. Но застать себя врасплох я не позволю.
Тем временем Мона нашла себе временную работу - поступила официанткой в «Ремо», один из ночных клубов в Виллидж. Матиас, торговец недвижимостью, как видно, раскручивать ее не собирался. Почему, я понять не мог. Похоже, она с самого начала немного его осадила. Временами все эти ее воздыхатели становились слишком уж пылкими и намеревались без промедления жениться на ней. Так она говорила.
Во всяком случае, ее темпераменту и предыдущему опыту новое место соответствовало в полной мере. Танцевать она стремилась как можно меньше. Главное - заставить клиентов выпить побольше. Долю от выручки за спиртное официантки получали всегда, независимо от чаевых.
Не прошло много времени, как молодой Кореи, имевший собственное шикарное заведение в Виллидж - чуть ли не достопримечательность района, - втюрился в нее по уши. В «Ремо» он обычно наведывался к часу закрытия и увозил Мону к себе. Там они ничего, кроме шампанского, не пили. Ближе к утру шофер Кореи отвозил ее домой в его великолепном лимузине.
Кореи был как раз одним из тех пылких молодцов, каковые хотели на ней жениться. Он мечтал умыкнуть ее на Капри или в Сорренто, где они вместе начнут новую жизнь. Наверное, он пытался, как мог, заставить Мону бросить работу в «Ремо». Между прочим, то же самое делал и я. Иногда от нечего делать я мысленно сопоставлял наши с ним уговоры. И ее ответы.
Итак, со дня на день в город приедет Кромвель. С прибытием его Мона, возможно, переменит свое решение. Во всяком случае, в минуту рассеянности она на нечто подобное намекнула.
Яростные попытки молодого Кореи охмурить ее меня не особенно тревожили, гораздо опаснее я считал осаду, которую устроили Моне некоторые известные на всю округу лесбиянки. Не скрывая своих намерений, они наведывались в «Ремо», чтобы поработать над ней, и щедро тратились на выпивку, не уступая в этом мужчинам. Фимиам, как я узнал, они кадили и перед Кореи. В отчаянии он умолял Мону - если уж она решила, что непременно должна работать, - начать работать на него. Без толку. Тогда он подъехал с другой стороны и принялся каждую ночь ее спаивать, полагая, что таким образом вызовет у нее отвращение к работе. И снова безрезультатно.
Причина ее твердокаменности, как мне в конце концов удалось узнать, крылась в увлечении одной из танцовщиц - индианкой из племени чероки, пребывавшей в весьма стесненных обстоятельствах и в придачу еще беременной. Эту слишком приличную, искреннюю и прямодушную девушку давным-давно бы уволили, не будь она едва ли не главной приманкой местного шоу. Многие посетители заходили вечером в «Ремо» специально на ее номер. А номер этот всегда заканчивался шпагатом. И долго ли еще она собиралась с ним выступать, не рискуя выкидышем, оставалось вопросом открытым.