Плен
Шрифт:
Вещь эта представлялась хрупкой, непрочной и капризной. Если бы понадобилось снова тащить девчонку мешком по стене, у маленьких разбойников опустились бы руки от нерешительности. Невероятно было, что от такой встряски девчонка не развалилась на куски, как фарфоровая кукла, а отделалась лишь испугом да отставшей подошвой на башмаках.
Пыляй глядел на пленницу, упершись руками в бока, и качал головой. Коська взглянул на него недовольно. Он пояснил сухо:
— Лучше бы мальчишку взять!
— Почему же это?
— Легче бы с ним!
— Ну,
— Погляди! — проворчал Пыляй и отошел, словно слагая с себя всякую ответственность за дальнейшее. Коська решительно подошел к девочке.
— Жива ты, девчонка?
Девочка привстала, оглянула свою тюрьму, суровые лица сторожей и тут же вихрем метнулась к зиявшей в стене трещине. Может быть, она и сумела бы добраться до выхода, но ноги ее увязли в соломе и Коське не стоило большого труда перехватить ее на ходу.
Он свистнул в знак удивления и покачал головой.
— Вот ты какая! Ну, гляди — не сломай башки!
Он опустил руку на ее плечо с такой силой, что девочка упала на пол уже без всякой попытки к борьбе.
Глава вторая
Чугуновы сбиваются с ног
Был двенадцатый час ночи. Девочка не возвращалась. Тревога сменилась страхом, страх переходил в ужас. Лицо молодой женщины прорезали первые складки отчаяния: при электрическом свете они казались неизгладимо глубокими. Сердце матери не мирилось с действительностью, и женщина металась по комнате, как в запертой клетке.
Иногда она останавливалась у окна, пустыми глазами глядела в ночь, осиянную матовым заревом газовых фонарей, и шептала, как заклинание:
— Аля! Аля! Доченька Аля, приди! Приди!
Заклинание не действовало. Кремлевские башни, упиравшиеся в небо золотыми орлами и даже ночью блистающие главки кремлевских церквей оставались далекими и холодными. Безучастно сверкали на Москворецкой набережной огни трамвая и с глупой важностью ревели автомобили. За окном жизнь шла своим чередом. Равнодушие каменной улицы к живому страданию было нестерпимо.
Наталья Егоровна задернула занавеску. Ее охватила слабость отчаяния. Она опустилась на стул и положила голову на каменный подоконник. Так, не замечая времени, но вздрагивая от каждого звука, похожего на звонок, на скрип отворяющейся двери, на шаги мужа, ждала она бесконечно долго. Порой она теряла сознание от боли и слабости и снова приходила в себя, когда забегала в комнату сочувствующая соседка или сосед. Они входили без стука, без спроса, так, как входят в дом, где есть покойник: дома, посещенные несчастьем, становятся открытыми и доступными для всех любопытных.
Наталья Егоровна приоткрывала глаза. Маленькая, кругленькая, розовенькая до восьмидесяти лет старушка становилась у притолки.
— Ничего не слышно о девочке?
— Нет.
— То-то, и я прислушиваюсь за стенкой — нет. Вот оно несчастье какое…
Бессильная защититься от нашествия советчиков и печальников, обезумевшая от горя мать не отвечала. Старушка, отерев костлявыми пальцами сухой рот, говорила наставительно:
— Дети такие пошли нынче, что сладу с ними нет. Да и родители — потатчики… Хороша и ты, матушка, Наталья Егоровна, распустила девчонку! Ну, виданное ли это дело, чтоб в такие годы девчонка шла куда хотела. У них и собрания, и заседания, и прогулочки всякие! Сама виновата, матушка…
Может быть, у Натальи Егоровны нашлись бы силы с гневом прекратить эту болтовню, если бы она слышала ее. Но она не понимала слов, она только приглядывалась к быстро шевелящимся губам старушки и покачивала головой, думая о своем. Старуха же, ободряемая молчанием хозяйки, двигалась от притолки к столу и продолжала говорить. Слова сыпались, как мелкий, не страшный, но докучливый и холодный осенний дождь и от них, как от дождя за окном, в комнате становилось серо и скучно:
— Новые порядки кругом, а вот что от них происходит. Приятно глядеть, что девочка бойкая, ответить умеет, в карман за словом не полезет… А как доведет, вот, до такого несчастья эта бойкость, так скажешь: нет уж лучше по-прежнему бы!
Нудные слова, как капли, продалбливающие и камни, доходили, наконец, до сознания матери.
— Что по-прежнему? — переспросила она.
— Я говорю, — с новой охотой и уже садясь возле хозяйки начала старуха, — лучше уж по-прежнему бы тебе Алю держать в руках. Бойкости-то в ней этой бы не было, да зато дома бы сидела, мать слушала, к хозяйству приучалась, родителям помогала… Жила бы, как мы жили…
Наталья Егоровна вспыхнула, ответила с резкостью:
— Я хочу, чтобы моя девочка человеком была!
— А мы что же, не люди? — обиделась старушка.
— Нет, люди! — слабо ответила она, не желая вступать в пререкания, — тоже и мы люди…
— Ну то-то и есть. Не знаю уж, матушка, Наталья Егоровна, чего тебе нужно?! Живешь, слава богу, жаловаться тебе не на что…
Наталья Егоровна, не слушая ее, добавила тихо:
— Только вот не людьми нас называют, а бабами. И верно, что бабы…
— А что тут обидного? Ничего обидного нет.
Наталья Егоровна махнула рукой, точно отгоняя докучающую муху. Старуха помолчала, потом возвратилась к прежнему, выливая из себя последние остатки душивших ее слов.
— И сидела бы тут с тобой твоя Аля, чулочки бы вязать приучалась, мало ли что по хозяйству? А она все за книжками у тебя. Родители потакают — ей что! Вот и довели книжки…
— Перестаньте! — взмолилась Наталья Егоровна, — при чем тут книжки?
— Да отчего ж она у тебя такая вышла? От книжек, милая, от книжек. Бойкая девочка, умная девочка, характером самостоятельная — спорить не хочу… А по мне лучше глупой будь, да послушной…
Наталья Егоровна засмеялась, зажала уши. Соседка опростала свою душу от накопившихся слов и с обидой ушла. И опять несчастная мать в тоске и холоде теряла сознание от боли и снова приходила в себя, как будто от еще большей муки.