Пленница
Шрифт:
Пока Альбертина собиралась, я, чтобы принять поскорее меры, схватил телефонную трубку и вызвал неумолимые Божества, но только пробудил в них ярость, выразившуюся в слове «Занято». Ясное дело, Андре с кем-то говорила. В то время как она продолжала разговор, я спрашивал себя, почему, когда так много художников пытается возродить женские портреты XVIII века, на которых хитроумная мизансцена является предлогом для выражения ожидания, неудовольствия, интереса, мечтательности, почему ни один из современных Буше104 и из тех, кого Саньет называл Ватто в век пара,105 не пишет, вместо «Письма», «Клавесина» и т. д., сцену, которую можно было бы назвать «У телефона»; на устах у слушающей играет невольная улыбка, тем более искренняя, что слушающая уверена, что ее никто не видит. Наконец меня соединили с Андре: «Вы завтра возьмете с собой Альбертину?» Произнося имя Альбертины, я вспомнил о желании, какое внушил мне Сван, предложив в день именин принцессы Германтской: «Поедемте к Одетте», и о том, какую силу может обрести имя, которое, на всеобщий слух и на слух самой Одетты, только в устах Свана звучало как имя, ставшее его безраздельной собственностью. Захват всей жизни, выраженный в одном слове, казался мне, когда я бывал влюблен, таким отрадным! Но на самом деле ты можешь его произнести, когда ты к нему охладел или когда привычка, не притупив
Но вот уже одно из Божеств, вечно злых на неугомонных служанок, возмутилось, что меня соединили, а я молчу: «Послушайте, там же свободно с того времени, как я вас соединила; я вас разъединю». Но оно только пригрозило и, вызывая Андре, тотчас окутало ее, подобно большому поэту, каким всегда является телефонная барышня, особой атмосферой жилья, квартала, всей жизни Альбертининой подружки. «Это вы?» — спросила Андре, и ее голос долетел до меня мгновенно с помощью Богини, обладающей свойством сообщать звукам молниеносную быстроту. «Послушайте, — ответил я, — поезжайте куда хотите, куда угодно, только не к госпоже Вердюрен. Завтра надо любой ценой отдалить от нее Альбертину». — «Как раз завтра Альбертина должна быть у нее». — «А!»
Тут мне пришлось прервать на минутку разговор и погрозить, потому что Франсуаза — точно это было что-то неприятное, как оспопрививание, и не менее опасное, чем аэроплан, — по-прежнему не желала научиться говорить по телефону, а между тем она могла бы освободить нас от необходимости отзываться на телефонные звонки и никто бы ей не препятствовал быть в курсе, кто и зачем звонил, зато она сейчас же врывалась ко мне, как только я начинал более или менее секретный разговор, который мне во что бы то ни стало надо было от нее скрыть. Когда она наконец вышла из комнаты, не преминув задержаться, чтобы захватить кое-что из вещей, которые были тут со вчерашнего дня и могли бы здесь оставаться, никому не мешая, еще целый час, и чтобы подбросить в камин полено, в чем не было ни малейшей нужды, потому что мне было и без того жарко от присутствия втируши и от страха, что меня «отрежет» барышня, я сказал Андре: «Простите, мне тут не давали говорить. То, что она завтра поедет к Вердюренам, — это решено бесповоротно?» — «Бесповоротно, но я могу сказать, что вы недовольны». — «Нет, напротив; возможно только, что я поеду с вами». — «Ах!» — воскликнула Андре голосом недовольным и как бы испуганным моей смелостью, которой у меня от этого только прибавилось. «В таком случае — всего доброго; извините, что побеспокоил вас из-за пустяков». — «Да ну что вы! — возразила Андре и (так как теперь телефон вошел в обиход, то телефонные разговоры стало модным приукрашивать особым набором фраз, как прежде — „чашки чаю“) добавила: — Слышать ваш голос — это для меня большое удовольствие».
Я мог бы сказать то же самое, и с большей искренностью, чем Андре: я неизмеримо более чутко воспринимал звучание ее голоса, чем она — моего, так как до сих пор не замечал, до какой степени он не похож на другие голоса. Я вспомнил еще некоторые голоса, преимущественно — женские: иным точность поставленного собеседнику вопроса и напряжение внимания придавали размеренность, другие задыхались, даже прерывались от подступавшего к горлу волнения в связи с тем, о чем они рассказывали; я вспоминал один за другим голоса девушек, с которыми встречался в Бальбеке, потом голос Жильберты, потом бабушки, потом герцогини Германтской; они все были разные, отшлифованные особыми оборотами речи, игравшие на разных инструментах, и я думал, какой слабенький концерт, наверно, дают в раю три-четыре ангела-музыканта, которых написали старые мастера, когда возносится Богу состоящая из десятков, сотен, тысяч голосов стройная, многозвучная, всечеловеческая Молитва.
Я отошел от телефона только после того, как произнес несколько благодарственных и умилостивляющих слов. Та, что управляет скоростью звуков, пожелав воспользоваться своей властью, дабы смиренные мои речи как можно скорей достигли своей цели, донесла их с быстротой громового удара. Но мои выражения благодарности так и остались без ответа — они были прерваны. Альбертина вошла ко мне в черном шелковом платье, которое оттеняло ее анемичность и в котором она выглядела бледной, рыжеволосой, болезненной — из-за недостатка свежего воздуха, зараженного городской скученностью, и, быть может, из-за наклонности к пороку — парижанкой с беспокойными глазами, в которых не зажигал радостного блеска румянец на щеках. «Догадайтесь: с кем я только что говорил по телефону? — спросил я. — С Андре». — «С Андре? — крикнула Альбертина с таким изумлением и с таким волнением, каких не должно было бы вызвать простое сообщение. — Надеюсь, она не забыла вам сказать, что мы недавно встретили госпожу Вердюрен?» — «Госпожу Вердюрен? Не помню», — ответил я, делая вид, что думаю о другом, чтобы показать, что сообщение об этой встрече не произвело на меня впечатления, и чтобы не выдать Андре, которая мне сказала, куда Альбертина собирается завтра. Но кто знает, не выдала ли меня Андре, не расскажет ли она завтра Альбертине, что я просил ее ни в коем случае не ездить к Вердюренам и что она уже довела до сведения Альбертины, что я неоднократно на этом настаивал? Андре уверяла меня, что она ни за что не проговорится Альбертине, но цена этим уверениям колебалась в моем уме, так как с некоторого времени мне стало казаться, что на лице Альбертины исчезло выражение доверия, которое она издавна питала ко мне.106
Страдание от любви временами прекращается, а затем появляется вновь, но только в иных формах. Мы плачем, оттого что не наблюдаем у любимой девушки приливов чувства к нам, что она уже не заигрывает с нами, как на первых порах, и еще сильнее мы страдаем оттого, что, утратив любовный пыл, который раньше предназначался для нас, она снова обретает его, но предназначается он уже для кого-то другого; затем от этого страдания нас отвлекает новое зло, более жестокое: подозрение, что она вам солгала насчет вчерашнего вечера, — конечно, она нам тогда изменила; это подозрение тоже рассеивается, ласковость подружки нас успокаивает; но тут в нашей памяти всплывает забытое слово; нам сказали, что это девушка страстная, а между тем с нами она всегда уравновешенна; мы пытаемся представить себе, как она безумствовала с
Ревность — это еще и демон, которого нельзя заклясть, который возникает все время, под всевозможными личинами. Разве я в силах изгнать их всех, разве я могу постоянно охранять любимую девушку, если Злой Дух примет новое обличье, еще усиливающее мою душевную боль: обличье отчаяния при мысли, что от нее можно добиться верности только силой, отчаяния от сознания, что меня не любят?
Как бы ни была со мной ласкова в иные вечера Альбертина, у нее уже не было тех невольных душевных движений, которые я замечал у нее в Бальбеке, когда она мне говорила: «Какой вы все-таки славный!» — и эти восклицания, как мне казалось, вырывались из глубины ее души и доходили до меня непосредственно, без всяких помех, помехи появились у нее теперь, и о них она ничего не говорила, так как, без сомнения, считала, что они неустранимы, незабываемы, что их следует держать в тайне и что они выстраивают между нами стену осторожности в ее словоупотреблении и образуют промежутки непреодолимого молчания.
«Вы не скажете, зачем вы звонили Андре?» — «Я спросил ее, не против ли она того, чтобы завтра я присоединился к вам и поехал к Вердюренам, которых я обещал навестить еще в Ла-Распельер». — «Как хотите. Но только я вас предупреждаю, что сегодня вечером страшный туман, и завтра, конечно, тоже будет туман. Боюсь, как бы вы не простудились. Я-то, понятно, предпочла бы, чтобы вы поехали с нами. Да я еще не знаю наверное, — добавила она с озабоченным видом, — поеду ли я к Вердюренам. Они были ко мне так добры, что навестить их просто необходимо. После вас это самые близкие мне люди, хотя кое-какие мелкие черты мне в них не нравятся. Мне непременно нужно быть в „Бон-Марше“107 или в «Труа-Картье»108 — хочу купить белую шемизетку, а то это платье уж очень темное».
Отпустить Альбертину одну в большой магазин, где толкотня, в котором столько выходов, что всегда можно сказать, что не нашла своего экипажа, ждавшего поодаль? Я твердо решил не соглашаться, но я был так несчастлив! И все-таки я не сознавал, что ведь я давно не вижу Альбертину, так как для меня она давно вступила в тот печальный период, когда существо, рассеянное во времени и в пространстве, для нас уже не женщина, а ряд неясных нам событий, ряд неразрешимых проблем, море, которое мы пытаемся, подобно смехотворному Ксерксу109, высечь в наказание за все то, что оно поглотило. Как только этот период начинается, поражение твое неизбежно. Счастливы те, кому это сразу становится ясно, и они не длят бесполезной, изнурительной, замкнутой в пределах воображения борьбы, во время которой ревность так же позорно сражается, как и прежде: стоит только взгляду той, которая была всегда с ним, на мгновенье остановиться на другом, он уж дает волю воображению, испытывает невыносимые муки, потом смиряется с тем, что она уходит одна, а иногда с другим, насколько ему известно — с ее любовником, и предпочитает пытку полуправды полной неизвестности! Надо приспособиться к определенному ритму, а дальше вступает в силу привычка. Люди нервные не могли бы пропустить обеда, после которого они устраивают себе непродолжительный отдых; женщины, еще недавно ведшие легкомысленный образ жизни, проводят дни в покаянии. Ревнивцы, которые, чтобы выследить любимую женщину, отказывают себе в сне, в отдыхе, затем, убедившись, что ее желаний не перебороть, что мир велик и таинствен, что время сильнее их, в конце концов позволяют ей ходить одной, отпускают ее в путешествие, затем расстаются с ней навсегда. Ревность не может существовать без пищи, она длится до того времени, пока постоянно в ней нуждается. Мне же было еще далеко до избавления от ревности.
Теперь я был волен устраивать частые прогулки с Альбертиной. Вокруг Парижа в короткий срок понастроили ангаров, которые для аэропланов служат тем же, чем гавани для кораблей; после того дня, когда около Ла-Распельер у нас произошла почти мифологическая встреча с авиатором, чей полет вздыбил мою лошадь, встреча, которая явилась для меня как бы образом свободы, теперь у меня появилась излюбленная цель наших выездов в конце дня, доставлявшая удовольствие и Альбертине, обожавшей все виды спорта: один из аэродромов. Мы туда отправлялись, она и я, привлеченные видом беспрерывной жизни отъездов и прибытий, придающих для любителей моря столько прелести прогулкам на мол или хотя бы на пляж, а также хождению вокруг аэродрома для любителей неба. Каждую минуту, среди покоя бездействовавших, как бы стоявших на якоре аэропланов, мы видели, как один из них с трудом тащили несколько механиков, — так тащат по песку лодку, которую потребовал турист для морской прогулки. Потом заводили мотор, аэроплан разбегался и, наконец, под прямым углом, начинал медленно набирать высоту, напрягшийся, словно замерший от восторга, и вдруг его горизонтальная скорость превращалась в величественный вертикальный взлет. Альбертина не могла сдержать свою радость и все добивалась объяснений от механиков, а те, как только аэроплан взлетал, возвращались обратно. Турист — тот разрезал воду километр за километром; поместительный ялик, с которого мы не сводили глаз, в лазурной дали превращался в почти неразличимую точку, но потом, когда срок прогулки близился к концу и надо было возвращаться в гавань, мало-помалу вновь обретал вещность, величину, объем. Альбертина и я, мы оба с завистью смотрели, как он прыгал на сушу, на совершившего прогулку туриста, насладившегося открытым морем, пустынным горизонтом, тихим, прозрачным вечером. Затем с аэродрома, из музея, из церкви мы вместе возвращались к обеду. И все же я возвращался не таким успокоенным, каким был в Бальбеке во время редких прогулок, о которых я потом с гордостью думал, что они продолжались всю вторую половину дня, и которые потом вырисовывались передо мной чудными цветочными массивами, выросшими в конце дня Альбертины как бы на пустом небе, куда я устремлял безмятежный, бездумный взгляд. Время Альбертины не принадлежало мне тогда в таком большом количестве, как теперь. Тем не менее тогда мне казалось, что я всецело распоряжаюсь ее временем, так как отсчитывал — моя любовь воспринимала это как особую милость — только часы, проведенные ею со мной, а теперь — моя ревность с тревогой выискивала, не затаилась ли где-нибудь тут измена, — только часы, проведенные без меня.