Плещут холодные волны
Шрифт:
— Ну что ж ты, Прокоп. Не упирайся. Я же тебе добра хочу, — шептал Заброда, вытирая рукавом лоб, словно хотел смахнуть пот. Но пота не было. Кожа утратила способность выделять пот. Наступила атрофия потовых желез. — Может, я тебя обидел! Прости, браток, — шептал Павло. — Я не хотел тебе зла. Думаешь, мне легко с тобой разлучаться? Ох нет. С кем же я буду говорить? На кого теперь посмотрю, когда схороню тебя? Один. Один в шлюпке. О, Прокоп мой, Прокоп...
Напрягая последние силы, дрожа как в лихорадке, крепко сомкнув густые ресницы, чтобы солнце не било в глаза, Заброда подкатил матроса к борту. И даже не заметил, как рукам стало легко. Море сразу всплеснулось и отозвалось далеким
— Прощай, браток...
Заброда не помнит, сколько времени прошло, но не скоро он собрался с силами, дополз до носа и лег на то место, где только что находился матрос Прокоп Журба. Лег и хотел забыться, но не мог. Тревожные мысли лезли в голову:
«Трудно тебе пришлось, Павлуша? Трудно. Вас плыло на шлюпке четверо. И ты мог поговорить с товарищами, даже поспорить с Фролом. А когда стало невмоготу даже говорить, ты мог просто смотреть на каждого — и тебе сразу становилось легче. Ты был не один. А теперь что? С кем заговоришь? На кого посмотришь? Ты один в море. И уже никого не увидишь тут, ни с кем не заговоришь. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. И так будет длиться все дни, которые тебе осталось жить, пока сам не закроешь глаза. Вас было четверо. Троих уже нет. На их место село в шлюпку проклятое одиночество. И ты его уже ничем не выкуришь, никаким голодом не прогонишь от себя. И не старайся. Все напрасно. Если не голод тебя задушит, так доконает эта ужасная тишина и безмолвие моря. Так, капитан, так...»
Павло заскрежетал зубами. И крикнул что есть сил страшным, нечеловеческим воплем:
— Неправда-а-а-а!
Море отозвалось эхом и докатило назад его отчаянное и громкое:
— А-а-а-а!
И он словно повеселел от этого гулкого гомона и уже тише сказал морю:
— Неправда! Врешь! Ты упрямое и страшное, но я упрямее и сломаю тебя. Не веришь? А вот увидишь! Я уже потерял счет дням, а это что-то значит. Они теперь не так долго тянутся, эти дни, как раньше. У меня нет теперь неотложных дел, которые надо исполнить сегодня или завтра. Я свободен и дождусь своего. Ты слышишь? Я пью твою воду, и это дает мне силы. Жара мне не страшна. А голод? Ну что ж. Голод есть голод. Я и к нему привык... Вот увидишь...
Ему стало трудно говорить, и он замолчал, погрузившись в гнетущую тишину, которая в то же мгновение зазвенела вокруг. Огромная, глухая и какая-то полная отчаяния тишина, в которой, казалось, никогда не существовало ни человеческого голоса, ни птичьего крика, как в могиле.
«Нет, этого не может быть, чтоб тишина была, как в могиле, — думал он. — Ведь в Севастополе осталась Оксана. Чайка моя. Возле сердца в кармане лежит твоя фотография. Ты, верно, говоришь и смеешься там, в Севастополе. А может быть, плачешь. Только не слышен здесь твой голос. Но он ведь есть. Он звенит на земле. До чего же здесь тихо! А на Кавказе, куда ушли наши? Разве и там такая тишина?.. Ерунда. Там целые армии стоят. А в Сухой Калине? Разве моя мать и все люди молча встали перед врагом на колени и умоляют о спасении? О, нет! Я же хорошо тебя знаю, мама, и односельчан наших. Не станете вы на колени. Вы день для врагов черным сделаете, а ночь проклятой. Вовек будут помнить... Это ничего, что в море безмолвная тишина. Это все временное. Павло еще услышит человеческие голоса... Не может того быть, чтоб море его навек сковало... Не может быть и не будет так...»
Павла мучит жажда, и он тянется за борт, чтоб напиться. Отцепил спасительную фляжку и застыл от
В воде у самого борта плавал Прокоп Журба. Он лежал на воде навзничь, и ленивая волна качала его руки и ноги. Создавалось впечатление, что он долго плыл издалека и вот, устав, лег на воде отдохнуть. Лег да и уснул, забыв обо всем на свете.
«Вот беда, — подумал Павло. — Он так высох и похудел, что не тонет. А мне вон каких трудов стоило скатить его со шлюпки. Вот какие у меня теперь силы. Не силы, а бессилие. Что же делать теперь?»
Рука матроса стучала о борт, словно Прокоп просил принять его снова в шлюпку, чистый и вымытый, растрепав в воде свои густые русые волосы.
— Нет у меня балласта, браток. Нет, — вслух сказал Павло. — Разве я пожалел бы, если б он был?..
Шлюпка, как нарочно, стояла на месте, не двигаясь. Матрос лежал возле нее, словно прикипел к обросшему водорослями борту.
Павло перегнулся через другой борт и зачерпнул воды. Напился и снова прилег, обхватив руками голову, но уснуть уже не мог.
Как долго и нудно тянется время! Кажется, солнце нарочно остановилось в зените и жжет огнем. Оно само похоже на раскаленную сковороду. Скоро, наверное, и море забьет ключом от этого огня, заклокочет, закипая. Павло накрывает голову плащ-палаткой и крепко зажмуривается. Но это плохо помогает.
Так ведь сойти с ума можно. Может, на часы взглянуть? Нет. Не стоит приучать себя к этому, потому что тогда снова начнется утомительный счет времени. Часы станут невыносимо длинными, а дни пойдут бесконечные. Не надо часов. Павло будет смотреть на них раз в день. Утром. Когда всходит солнце. Тогда же он и заводить их будет. Тикают часы в кармане. Ну и пусть тикают. Пусть живут своей размеренной железной жизнью. Павло, слушая их тиканье, даже не заметил, как уснул.
Солнце было уже на западе, когда он проснулся и потянулся за борт по воду. Но сразу вздрогнул: матрос до сих пор покачивался рядом со шлюпкой на легкой волне.
Он плавал всю ночь. Плавал и на второй день. Павло даже заболел, даже стал дрожать, словно у него началась тропическая лихорадка. Но ничего не мог сделать. Лишь на следующую ночь матрос ушел на дно.
Оставшись один, Павло долго трет ладонью воспаленные глаза. Ему горько и больно.
— Что же теперь? Матроса нет. А мне что делать? Может, лучше сразу за борт — и все. За борт. А что, если не утонешь? Если бы сразу. Привязать что-нибудь к ногам и в море.
К горлу подкатывает горячая волна и заливает все тело невыносимым огнем. Охрипшим, словно чужим, голосом он бросает сам себе:
— Что? Что ты сказал, дурак?! В море? Полундра! Не на того напал. Я еще покажу тебе...
Ночи были холодные и какие-то промозглые. Как Заброда ни кутался в плащ-палатку, а холод пробирал его до костей, сводил тело, тяжело давил на голову и словно выдавливал из орбит покрасневшие глаза. Чувство голода притупилось, но вместо этого донимало другое: Павлу стали мерещиться разные вкусные блюда — ароматные, аппетитные.
Так проходили дни. Им был потерян счет и название. А море все дышало злым зноем, неоглядное и постылое.
Павло так возненавидел его и проклял, что боялся на него взглянуть и все смотрел куда-то поверх дремотно качающихся волн, туда, где виднелся и таял в слепящем тумане горизонт. Пустой горизонт. Он окружил Павла со всех сторон стальным кольцом, и не было отсюда ни выхода, ни спасения, потому что ключи от того кольца кто-то бросил в море. Он лежал в шлюпке, безмолвный, до боли стиснув расшатанные цингой зубы. Забыл, казалось, обо всем. Только одна мысль теплилась в голове: «Я жив. Я должен жить. Только жить... Меня же не забыли. Они придут ко мне, мои друзья...»