Плод молочая
Шрифт:
По сути, все было решено раньше, дома, в номере, пока мы ехали, слушали экскурсовода, шли, разбрасывая листву по ноздреватым камням, — теперь мы добрались к тому, к чему должны были добраться.
— Ты не знаешь, какая это сила...
— Не хочу ничего знать! — выпалил я.
— Узнаю своего Романа...
Она еще раз улыбнулась из-под моего пальто и груды растрепанных волос.
— Давай поговорим спокойно... Тебе надо быть осторожным.
— Догадываюсь, — криво усмехнулся я. — Это так же стыдно,
— Нет, не догадываешься, — сказала она, — совсем не догадываешься, уж поверь мне! — и глаза у нее выглядели совсем больными. — Они лишены тех предрассудков, которыми живем мы. Может быть, когда Сеня твердо станет на ноги, у нас будет все...
— Я подожду, — согласился я, чувствуя, как холодок поселяется в животе. — Я подожду... только ты могла бы этот вопрос решить гораздо раньше, например, сразу после нашего приезда.
— Нет, — сказала она. — В той касте, где я живу, этого не прощают... — И замолчала на полуслове, и я понял, что она подумала о сыне.
— Через год он женится и уйдет от тебя, — сказал я.
— Ты не знаешь его, — возразила Анна.
— Возможно, — согласился я, — и дай бог... Но это правда, они все уходят, рано или поздно.
Мне совсем не хотелось говорить так, но я чувствовал, что это необходимо. Это было необходимо хотя бы для того, чтобы заставить ее подумать и о нас обоих.
— Я тебе не верю, — сказала она, — ты его не знаешь, совсем не знаешь, — повторила она, уходя в себя, и разговор повис, как нож гильотины, как эхо в гулкой долине.
— У тебя передо мной нет никаких обязательств... — начала она.
— Поди ты со своими обязательствами! — оборвал я ее. — О чем ты говоришь?! Ну о чем!
— Ты не понял, — сказала она на тон выше и очень внятно. — Нам нельзя встречаться... по крайней мере, некоторое время... Какой отец дурак! Какой дурак! Господи! — воскликнула она, — если "там" что-то есть, душа его никогда не найдет покоя!.. Я тебя умоляю, не связывайся с ними, это стена.
— Не свяжусь, — сказал я, — буду, как барсук, ждать в своей норе, пока мы оба не состаримся и нам на все будет наплевать.
— Другого выхода нет, — сказала Анна.
— Есть! — сказал я.
— Это равносильно самоубийству! — воскликнула она.
— Так жить нельзя!
— Меня это не особенно волнует, — ответила Анна. — Я давно живу по инерции.
Нет — она не нуждалась ни в чьих слезах и утешениях тоже.
Я вернулся к костру. Вино было почти готово.
Я подождал еще немного — быть может, от того хаоса, что царил в голове, и от злости тоже.
Ветер задувал через стену, раскачивая над головой дерево с большими зелеными плодами, и в свитере было заметно прохладно.
Я подошел к ней и сказал:
— Почти горячее, будешь?
Она сделала пару глотков, поставила бутылку на стол и прижала ладони к пылающим щекам.
— Если бы кто-то сказал мне, что в середине жизни я буду сидеть на берегу моря и пить вино с тобой, я бы не поверила.
— Я тоже не поверил бы, — сознался я и отпил.
Вино было горячее и обжигало желудок.
— Этот мир не создан для нас, — сказала она.
— Ты просто устала, — сказал я.
Она улыбнулась.
— Знаешь, о чем я мечтаю? — спросила она, грея руки на бутылке.
— Догадываюсь, — ответил я, ибо почти читал ее мысли.
— Я мечтаю о том дне, когда смогу сказать им все, что о них думаю.
— Это будет ложь... для них, — сказал я.
— Пускай!
— Это только укрепит их, — сказал я, — во лжи.
— Но все равно, я не теряю надежды однажды сообщить им эту запретную, как священная корова, новость.
— Не поверят, — сказал я.
— Ну и пусть, — сказала она, — плевать, это уже не будет иметь никакого значения.
— Все едино, — сказал я.
— Все, да не все, — сказала она. — Однажды, когда я была маленькой, бабушка подарила мне шарик, на одной стороне которого был изображен вождь мирового пролетариата, а на другой — земной глобус, но за это время что-то же должно измениться? А?
Я не ответил. Зачем отвечать, когда все уже перетолочено двадцать раз.
Мы допили вино. Ветер по-прежнему шумел в деревьях и разгонял крутую волну, и что-то там внутри меня отлегло свинцом с души, и наступило полное безразличие.
Потом мы поднялись на дорогу и пошли по нагретому серпантину, и Анна сняла куртку, потому что от ходьбы стало жарко, и здесь я спросил, совершенно не к месту, помнит ли она тот наш школьный роман. Она помнила. Хорошо помнила. Настолько хорошо, что когда рассказывала, у меня снова поднималась злость неизвестно к кому.
Она и сейчас идет там, в моей памяти, женщина с поступью богини. Перед нею лежит широкая лента шоссе, а выше и ниже и по поворотам — купы деревьев в непривычно-пышной не по-зимнему зелени, дальше блестит море и серебристый берег бухты, а уже совсем вдали — небо.
Через два дня мы вернулись домой.
Я уезжаю из этого города. Мне нечего здесь делать и ничего не держит. Ибо разве можно требовать от человека сверх его сил. Ибо Создателю угодно распределить роли именно таким образом. Ибо в Писании сказано: "Пей воду из твоего водоема и текущую из твоего водоема". Ибо: "Ожидание праведников — радость..." Ибо мне не нравится этот мир и его порядки.
Я уезжаю туда, где холодные стремительные ручьи гремят на перекатах, где соленый ветер заставляет кипеть кровь, где я буду тропить свою тропу по первоснегу, а цепочка следов всегда будет бежать за мной.