Плоды зимы
Шрифт:
— Уж не собираешься ли ты заступаться за моего братца?!
Жюльен произнес эти слова уже тише. И почти без гнева.
— Я за него не заступаюсь, но ты, похоже, слишком стремишься уличить его.
— Сама правда его уличает. И если его будут судить, пусть лучше меня не просят давать свидетельские показания, потому что я вынужден буду сказать то, что слышал как-то вечером…
Отец уже несколько мгновений сидел, сжав кулаки. Теперь он стукнул по столу и закричал:
— Черт возьми! Я заранее знал… Я заранее знал… К чему было с ним говорить… Я заранее знал…
Гнев
С трудом переведя дух, отец продолжал стоять у плиты, словно не знал, возвращаться ему на свое место или нет.
— Ну садись же… — проговорила мать.
В кухне не осталось уже и следа от того тепла и уюта, какой царил здесь в начале обеда, казалось, аппетитные запахи и те улетучились. Вечер был душный, весь пропитанный тягостным дневным зноем, который вечерняя свежесть вытесняла из сада и загоняла внутрь дома.
— Ты отлично знаешь, что свидетельствовать против него я не стану, — сказал Жюльен. — Но даже пальцем не пошевелю, чтобы ему помочь. Он вел себя как последняя скотина, пусть теперь его судят, и пусть он расплачивается за свои дела.
— Конечно, некоторые люди просто заблуждались, — заметила Франсуаза. — И по отношению к ним суд…
Жюльен прервал ее:
— Это он-то просто заблуждался? Смеешься! Заблуждался из любви к наживе, это будет вернее. Но он достаточно хитер и еще выйдет сухим из воды!
Этого отец уже не мог вынести. Мать, сидевшая между столом и плитой, загораживала проход.
— Дай мне пройти, — проворчал он.
— Но послушай, Гастон, не собираешься же ты…
— Дай пройти, говорю я тебе!
Он выкрикнул эти слова. Мать поднялась и придвинула свой стул вплотную к столу. Поставив ногу на нижнюю ступеньку лестницы, отец обернулся и бросил в лицо Жюльену:
— Премного тебе благодарен… Премного благодарен.
Старик чувствовал, что на него вот-вот нападет новый приступ кашля. Он умолк и стал быстро, через силу подыматься по лестнице.
46
Отец долго стоял у окна, распахнутого в сад, который уже окутала ночная тьма. Ему нужно было отдышаться. Нужно было подождать, пока восстановится дыхание, пока кровь снова начнет спокойно течь в жилах.
Он то и дело вытирал лоб носовым платком.
Душный вечер давит, но еще тягостнее то, что на сердце. Теперь отец знал, что уход немцев, вновь обретенное право держать свое окно широко раскрытым, ложиться когда хочешь и вставать до зари — все это не для него. Потому что он уже никогда не обретет иного, душевного мира.
Затем он лег в постель, укрылся простыней, которая показалась ему сейчас тяжелой, и стал ждать.
Временами до него доносились громкие голоса из кухни. Может, мать старается вразумить Жюльена? Неужели она и впрямь защищает Поля? А может, Франсуаза хочет образумить эту упрямую башку?
Напрасный труд. Отцу это ясно. Во взгляде Жюльена он уловил твердую
Нет. Не пытался. Всю жизнь, изо дня в день, он тянул лямку, работа постоянно торопила, подгоняла его. Жизнь не оставляла ему времени по-настоящему задуматься над тем, что же разделяет братьев. Что именно? Слишком большая разница в возрасте? То, что у них разные матери? Равнодушие старшего к младшему?
Да. Все это, но еще и другое. Нечто, что заложено в человеке и что трудно определить словами. Нечто такое, что ускользает от тебя, когда ты всего лишь честный труженик, целиком поглощенный работой. То, что как будто не имеет значения, но только до тех пор, пока не произойдут события, которые сталкивают людей друг с другом.
Словом, во всем виновата война. Отец это знает. Но почему именно так, объяснить не умеет. Однако теперь-то война отодвинулась. Теперь-то люди уже могут начать жить по-прежнему, так неужели нельзя предать все забвению?
Если бы завтра вновь появился белый хлеб и табака было бы вволю, он сам мог бы начать жить по-прежнему, работать точно так же, как раньше.
Он повторяет это про себя, но тут перед его мысленным взором возникают сожженные дома, старуха с чайником и труп подмастерья пекаря на тротуаре.
Кто виновен во всех этих преступлениях? Во всех этих развалинах? Кто в ответе за эти разрушения? Кто облегчит людям бремя их горестей?
Эта мысль неотступно стоит перед ним, точно она проникла в комнату вместе с душным дыханием летней ночи. Она подобна норовистому коню. Знаешь, что он здесь, рядом, но напрасно рука пытается схватить недоуздок.
Никогда, пожалуй, в спальне не теснилось столько образов, как в этот вечер. Война покинула город, отступив перед нашествием этой новой армии, ликом своим уже ничем не напоминавшей лик войны. Солдаты, проходящие через город, которые заигрывают с девушками, жуют, как бараны, жвачку и курят дамские сигареты, — это уже не война. Все, что сохранилось еще от ее пребывания в городе, нашло себе в этот вечер убежище здесь, в его комнате, заполнило ее, и ему никак не удается побыть одному. Это, конечно, оттого, что войне нужен мрак. Тот беспросветный мрак, в который война ввергла людей, в котором они жили все эти долгие месяцы, даже не замечая смены времен года.
В этот вечер — снова лето.
За окном — лето.
И от его мощного дыхания трепещет листва на деревьях в саду и хлопают ставни.
Отец встает. Пол холодит его босые ноги. Он подходит к окну, широко растворяет ставни, наклоняется, чтобы закрепить их, и шепчет:
— Этот вечер нагонит дождь… Раз ветер поднялся в такой час, значит, хлынет еще до рассвета.
С минуту он стоит у окна. Глубоко вдыхает дуновение ветра, который перевалил через холм и накатывает на город, как река, текущая между небом и землей. В одной стороне темного небосвода погасли звезды. Туч не видно, но они есть. Они несут с собою влагу, которую жадно ждет сад.