Площадь отсчета
Шрифт:
Бенкендорф вместо ответа развернул большой белый носовой платок, чихнул, обстоятельно утерся и снова с улыбкой обратился к Трубецкому.
— И все–таки, князь, вы не вполне меня убедили…
— Бенкендорф, голубчик, я считаю, что ответ князя Трубецкого на ваши вопросы был самый исчерпывающий, — слегка покраснев, вмешался Михаил Павлович. Бенкендорф поклонился и замолчал.
Сергей Петрович смотрел на Великого князя с благодарностью. Рыжего в гвардии считали злым дураком. Может быть, он и был дурак, но зла в нем не было совершенно. И это при том, что Сергей Петрович был так виноват перед ним! Ведь об этом Трубецкой именно сегодня и думал, и наткнулся
Бессмысленным и греховным было настроение, с которым он стоял сейчас перед комиссиею, любуясь своим несчастием и своими оковами, и видя себя чуть ли не Христом перед судом Пилата. Но кто из них — он или мучители его — лучше ведал, что творил? К тому же Сергей Петрович понимал всю глубину своего падения. Сейчас, когда одна лишь тонкая нить отделяла его от смерти, он был еще весь погружен в суету мира, который, и может быть, очень скоро, предстояло ему покинуть для суда иного, высшего. Ему было по–прежнему важно, как он держится, каким тоном говорит, с достаточным ли негодованием отвечает Бенкендорфу. Трубецкого остро раздражала манера генерала говорить, его вульгарный французский выговор, его табакерка, его желтые от табаку пальцы с обломанными ногтями. Он смотрел на Бенкендорфа, судил его, и все это вместо того, чтобы раскаяться и искупить свой грех! Да, но невозможно же было каяться перед следственной комиссией!
Следователи уже забыли о нем, шурша бумагами и тихо совещаясь, уже солдат подталкивал его в спину, когда Сергей Петрович вдруг очнулся.
— Господа… Ваше императорское высочество, — взмолился он, — мне обещали священника! Я хотел причаститься!
Шуршание прекратилось. Генералы, оставив свои занятия, внимательно и сочувственно, включая Бенкендорфа, глядели на него.
— Я думаю, что в этом у вас не будет препятствий, князь, — тихо произнес Михаил Павлович, — вы имеете право исполнить долг христианина, когда считаете нужным.
— Благодарю вас, — еле слышно ответил Сергей Петрович. Ему было совсем худо — и точно — в камере у него снова открылось кровохарканье. Двое суток лежал он на кровати с мешком льду на груди, по указанию медика, и не переставая думал о том, что он будет говорить на исповеди. Он никак не мог собрать мыслей. Одно утешало его — он понимал, что страдания как нравственные, так и телесные, уже довольно приготовили его к причастию. Сознательно, как он привык делать это всегда, постом и молитвой готовиться он не мог.
Только через два дня после допроса он смог ответить на письмо Каташи. Каташу в мыслях своих он всегда представлял себе заплаканной и несчастной. Поэтому в письмах он всякий раз извинялся перед нею. Последнее письмо растревожило его совершенно: Каташа писала, что он напрасно просит у ней прощения, поскольку ни в чем перед нею не виноват. Письмо было путаное. Он только сейчас понял, насколько сильно она терзается. Он не знал, как ее утешить, но сейчас наконец понял для себя какие–то вещи. За неимением бумаги для ведения дневника, он записал их в письме. Ему было сейчас совершенно все равно, кто и в каком департаменте будет читать эти строки. Он писал для себя, для Каташи и еще — для Бога.
«Ты говоришь, друг милый, что я не должен у тебя просить прощения, потому что я, конечно, не хотел против тебя грешить; но я, друг милый, ни против кого не хотел грешить. Познание греха удержало бы меня от согрешения. Ложное понятие о долге и обязанностях моих, может быть, и о чести; забвение, что Бог все устраивает по своей предвечной премудрости и предведению к благому концу, что мы не должны предугадывать судеб его, но, в простоте сердца, исполнять волю его и что противящийся власти противится воле божией — вот, друг мой, причина моего преступления и твоих страданий. Благодарю Бога моего, что он мне их указал, и молю его, чтоб простил меня».
Написав эти строки и отдав запечатанное письмо солдату, Сергей Петрович почувствовал самое живительное облегчение. Грудь не болела, крови не было, Господь явно укрепил его. Это явилось подтверждением правильности его слов. Сознание прояснилось. Он с самым хорошим, добрым христианским чувством подумал сейчас о Николае Павловиче. «Да если бы сие только от него зависело, он простил бы меня, — думал Трубецкой, — он бы просто сказал мне: иди, я тебя прощаю. Тогда всю жизнь свою я обязан посвятить ему. Ежели он не сможет меня простить совершенно, я приму страдание свое как должное, и не просто как должное, как необходимо нужное мне. Тогда всю оставшуюся жизнь свою я посвящаю Богу и Каташе, которая непременно будет искать страдания мои разделить со мною». Все было понятно. И только последний вариант, если накажут его смертию, он пока не мог принять для себя. Ему это было страшно, и он еще не решил, что заслуживает этого.
Он лежал на топчане и думал об этом, когда дверь приотворилась. Это было не ко времени. Посуду после ужина уже забирали, голоса в коридоре затихли. Куранты только недавно вывели свою надоедливую мелодию — God save the King, которую в Петропавловской крепости отзванивали каждый час. Было десять вечера.
— Здравствуйте, князь Трубецкой!
Это был священник, в черной рясе и черной же камилавке, с окладистой бородой и крестом на груди. Облачение никоим образом не позволяло усумниться в его сане, но погруженный в свои тяжелые мысли Сергей Петрович до такой степени был сейчас не готов к любому общению, что ему стало неприятно. Более того, в полутьме камеры высокий черный человек, тут же занявший собою все скудное пространство, казался вышедшим из дурного сна.
Трубецкой вскинулся на кровати, не здороваясь и не подходя к благословению, и растерянно смотрел на гостя. Священник по–домашнему оглянулся, подбросил под себя табурет и уселся, женским заботным движением подбирая широкую рясу. Когда он сел, лицо его стало лучше видно при слабом свете одного огарка. У него были живые, глубоко посаженные карие глаза.
— Отец Петр Мысловский, протоиерей Казанского собора, — представился он высоким окающим говорком, — не тревожьтесь, князь, — добавил он, — я такой же грешник, как и вы.
Сергей Петрович до сих пор не находил слов, так он был взволнован.
— Я не агент правительства, — продолжал Мысловский, — мне не важны ваши политические убеждения. Мне важно лишь то, что вы страдаете.
Слова его, лишенные церковной выспренности, моментально успокоили Трубецкого.
— Страдаю, отец, — с готовностью согласился он.
— И хорошо! — улыбнулся Мысловский, — и хорошо!
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, МАРТА 12, 1826 ГОДА