Площадь отсчета
Шрифт:
Николай Павлович, как всегда умылся холодной водой из бочки, растерся ветошью и застегнул рубаху до самого горла. Теперь, даже рано утром, ему уже нельзя было пройтись по дворцу расхристанным. Жизнь у него давно была уже совсем другая.
Весь этот день он занимался полицейским ведомством. Первая же инспекция показала, что нерешенные дела в участках пылятся годами, поэтому теперь он наезжал с неожиданными проверками в разные округа столицы и требовал отчитываться о наведении порядка в делах. Порядку больше не становилось. Сегодня заглянул он в книгу, куда заносились
Полицмейстер, генерал Шульгин, стоял перед ним, как истукан, глядя ему прямо в глаза преданным собачьим взглядом, и никак не мог объяснить, что означает цифра четыре.
— Ты пойми, генерал, — выговаривал ему Николай Павлович, — ни ты, ни я за каждым дураком–квартальным проследить не можем. А даже если и сможем в Петербурге, уже до Ярославля нам не добраться. Однако лестницу метут сверху… Ты согласен со мной?
— Более чем согласен, Ваше величество!
— Так найди же мне средство научить людей думать, исполняя вверенную им должность… Вознаграждай их, наказывай, составляй мемории — но научи!
…На этом поучительном пассаже портьера отодвинулась, и в кабинет заглянул адъютант Алексей Лазарев. Вид у него был смущенный.
— Ваше величество…
— Да, Лазарев?
— Было приказание доставить к вам лично солдата Филимонова…
— Да, где он?
— Он здесь, Ваше величество, но войти отказывается!
Генерал Шульгин открыл рот, но не сказал ни звука…
— В каком это смысле отказывается, Лазарев? — Николаю Павловичу стало весело, и он встал из–за стола.
— Он говорит, что это в ваших интересах, Ваше величество, — развел руками Лазарев.
— Генерал, побудь с нами, голубчик, — улыбаясь, одернул мундир Николай Павлович и вышел в приемную залу.
Посреди комнаты, между двух конвойных, стоял Серега Филимонов. Узнать его было трудно. Он похудел в два раза, лицо его было изжелта–бледно, глаза ввалились, он зарос неровной прозрачной бороденкой, волосы торчали спутанными клочьями. Тем не менее выражение лица его было прежнее — веселое и оживленное, и точно так же весело смотрел вверх его крошечный круглый носик.
— Ба–ба–ба, Филимонов! — воскликнул Николай Павлович, — старый знакомец! С каких это пор ты нас не жалуешь?
— Да я объяснял им, Ваш величество, — бойко и совершенно бесстрашно отвечал Филимонов, — там у нас бани–то не было… грязный я немножко, как говорится, волосья–то от вшей шевелятся, прощенья просим… я и говорю, куда я пойду–то, к ним в кибинет… там ковры, стало быть, они с меня, черти, на ковры и попрыгают!
При этих словах конвойные отшатнулись от него в обе стороны. Николай Павлович звонко захохотал, вслед за ним прыснул и Лазарев, а потом уже, прикрывая ладонью рот, беззвучно затрясся от смеха генерал Шульгин.
— Вот, генерал, — отсмеявшись, сказал Николай, показывая пальцем на Серегу, — смотрите и учитесь. Неграмотный солдат умеет думать головой, в то время как ваши квартальные, знающие арифметике,
…Через два часа румяный после бани, чисто одетый и наголо остриженный Филимонов вернулся обратно. Рассказ его о «декабрьском неустройстве» был самый обстоятельный.
«…А они мне и говорят: идет к нам государь–цесаревич Константин Павлович со всем аршавским гарнизоном, расправу вершить, и супруга ихняя с ними, Конституция, стало быть. И все ну кричать: да здравствует, стало быть, Конституция».
— И ты кричал? — строго для виду спрашивал Николай Павлович. На самом деле он наслаждался. Ему казалось, словно вернулся он в детство и слушает какую–то страшно запутанную русскую народную сказку, точно как любила ему сказывать нянюшка Филатьевна.
— Дак и кричал, — задушевно соглашался Серега, не выпадая из сказочной интонации, — чего ж не кричать, когда такое дело! А офицер мне и говорит: стой тут, отступать не моги, потому как сейчас Великий князь придет, отбирать у государя–цесаревича корону его, Богом данную. А он брата своего уж младшего и в железа оковал…
— Так это я, что ли? Я брата оковал? А ты поверил?
— А мне откудова знать, Ваше императорское величество? Эт я уж потом спознал, что это вы, как вас на коне увидел впереди войска, да как Михаил Палыч с нами беседовать изволили. Тут–то я ему и говорю: Эх, говорю, барин, Кондратий Федорыч, что ж вы, нас, солдат–то, во искушение ввели?
— Какой барин?
— Да барин наш, батовский… — тут Серега прикусил язык, не зря ли он назвал барина.
— Кондратий Рылеев — твой барин? Ты говори, говори, мне он уж давно известен!
— Батовские мы, рылеевские, оттуда меня и в некруты–то забрили… А я его на площади увидел, говорил я с ним. А он посмотрел–то на меня, барин, печально так посмотрел — да и прочь пошел…
— Так ты когда понял, что вас обманули?
— Дак, Ваше величество, тогда и понял, как Михаил Палыч приехали и говорят: вот он я, никто меня не неволил, и братца я свого в Аршаве третьего дня видал, как он от короны от своей при мне самолично отказывался… А господа офицеры не захотели слушать Михаила Павловича, зашумели, тогда тот барин, что в статском, выходит, стало быть, перед баталионом, да и поднимает на него, на голубчика, свой пистолет… А сам белый весь, что плат, дрожит–трясется…
— Кюхельбекер? — Николай Павлович так увлекся, что присел на край стола, наклонившись в сторону Филимонова, который тоже ушел в рассказ настолько, что и вовсе перестал бояться
— Точно! — обрадовался Серега. — Точно так его и звали, имячко такое чудное, я все потом упомнить не мог — хлебопекарь–не хлебопекарь… Значит, поднимает он на него пистолет, а я рядом и случись!
— Ну? А дальше–то что?
— Ну вот, а дальше я за руку его беру и говорю ему: что он, говорю, тебе сделал? А он, бедный, пистолетом поводил–поводил в разные стороны, но не выпалило ничего у него… Так он голову–то опустил, да и пошел кругами, да и пошел…