Плоть и кровь моя
Шрифт:
Вдобавок — нет, ему решительно шли в руки тогда сплошные козыри — он получал гарантию, что две серьёзные, положительныеспортсменки, сопровождаемые двумя серьёзными, солидными педагогами (и первый Клавин тренер Максимов, теперь директор школы-интерната, и нынешний, Авдеев, производили самое приятное впечатление), будут вести себя там должным образом. В свободное время посетят Лувр, возложат цветы к Стене коммунаров на Пер-Лашез, поднимутся на Эйфелеву башню. А не станут только болтаться по Большим бульварам да тыкаться носами в витрины дешёвых магазинов, точно какие-нибудь бесстыжие барахольщики…
Короче, сдержав своё слово, Игорь Васильевич Маковкин одних —
Улыбаясь воспоминаниям, в отличнейшем настроении продолжал он возиться с бумагами, пока последняя из них этого настроения не испортила.
Последним в папке лежал список состава осеннего оздоровительного сбора. Того сбора, на котором сильнейшие бойцы страны почти не тренировались — отдыхали от тягот сезона. Море, фрукты, шахматы, бильярд, аттракционы в холле, тщательно подобранная библиотека, продуманное меню, фарфор, серебро, скрипящие крахмалом салфетки. Всю душу вкладывал Игорь Васильевич в подготовку этого сбора, души вытрясал из финансистов — здесь, в Москве, из хозяйственников — там, под пальмами и кипарисами. Его парни и девчата, считал он, заслужили две эти райские недели, потом заработали, пахотой самоотверженной, без отдыха и срока. Но лишь те, кто истинно заслужил, да их тренеры попадали в заветный коротенький список, и никаких пришей-пристебаев. Он и сам себе позволял только на день-другой слетать туда, учинить разгон, что цветов нет на столах, что макароны на гарнир… И скорей назад, домой, к делам.
И вот перед ним лежал список, столбик отпечатанных на машинке фамилий, и последней в нём значилась вписанная от руки Маковкина О.И. На полях — напротив этого единственного имени, как знак того, что вписано оно не без сомнений, и вместе с тем как оправдание — карандашиком было помечено «змс» — заслуженный мастер спорта. Заслуженными были почти все остальные, но пометка — только здесь.
Игорь Васильевич пригласил заместителя. Предложил присаживаться, угостил сигаретой «Мальборо». В другом ящике стола он держал для себя, для весьма редких случаев особого волнения и досады, сытную «Приму». Он ткнул «паркером» в фамилию дочери:
— Как прикажете понимать?
Заместитель деликатно повёл шеей под свежим воротничком на пуговках:
— Оксана Маковкина — чемпионка мира, насколько нам известно. Согласитесь сами — мы просто должны…
— Если должны, то не ей, — замороженным голосом, с замороженными глазами, смотрящими сквозь ледяные очки, проговорил Игорь Васильевич. — Скорее она нам должна, и вы это превосходно знаете. И если вы, Александр Борисович, таким странным способом желаете подмастить мне, то…
Заместитель протестующе вскинул ладони, но Маковкин закончил жёстко:
— …вышло не в цвет.
И жирно вычеркнул из списка последнюю фамилию. Вызвал секретаршу, попросил список перепечатать.
Заместитель ушёл удручённый. И по делу, по делу, мы тут дело делаем, а не расшаркиваемся друг перед другом… Развелось шаркунов…
Это был как раз тот случай, когда Игорю Васильевичу до смерти захотелось продубить нёбо и прижечь глотку ядрёным дымком «Примы».
Курил, смотрел в окно, думал о дочери.
Он любил её.
Любил когда-то и тот тёплый комок с глазёнками, осмысленность которым придавали лишь желание и страдание. Желание — есть; страдание — от того, что пелёнки мокрые. Но кто познает силу этих чувств в новорождённом?
При купании ему разрешалось поддерживать головку, и беззащитная дряблость крохотной шеи переполняла его нежностью.
Он любил и маленькую толстую топотуху. И ногастого, рукастого, неожиданно и необъяснимо грубого или ласкового подростка.
И нынешнюю — большую, сильную, ладную.
Но тогда — тогда ему казалось, что он её не простит. Простил, конечно. И вспоминать не хотел. Ненавидел, когда напоминали, и мучился.
В команду на чемпионат мира её включили тогда не потому, что она его дочь. Если бы по такой причине, он бы запретил. Но неизвестно, от кого — во всяком случае не от Игоря Маковкина, как раз по части фехтования довольно бездарного спортсмена, — унаследовала Ксюша невероятно ловкую и хитрую руку — левую, а левшу, неудобного для соперника бойца, особенно ценят тренеры. Игорь Васильевич подшучивал, подтрунивал над Тамарой: «Мамочка, дело прошлое, признайся, как на духу, ей-богу, прощу — обольстил тебя… ну, разок, разочек… какой-нибудь красавец-левша?» И жена, в число многочисленных достоинств которой чувство юмора, к сожалению, не входило, только краснела и бледнела…
Ростом, статью, неутомимыми мускулами удалась Оксанка, понятно, в деда Василия, в Маковкина-старшего, колхозного бригадира. Помнится, приехал сын на каникулы — студент, мастер спорта. И отец, заядлый читатель газет (телевизором в деревне ещё не обзавелись), спрашивает: «А как это, интересуюсь, чемпионы пятьсот кило за раз поднимают? Как этакую махину на загробок ухитряются взгромоздить?» Сын засмеялся:
«Они не за раз, а по разделениям. Полтораста в жиме, полтораста в рывке…» Шестидесятилетний отец и дослушивать не стал — разочаровался: «Полтораста? Так-то и я смогу».
Вот в кого и пошла Оксана.
И вполне понятно, в кого удалась неунывающей, непрошибаемой верой в себя. Многое в жизни завоевал Игорь Васильевич благодаря этой вере.
Так что, когда тренерский совет высказался в её пользу, Маковкин возражать не стал.
В турнир за личное первенство её не включили. Выпустили на дорожку в командном турнире. И уже в первом круге, во встрече с очень слабенькой сборной, она почти без сопротивления отдала два боя подряд. Маковкин сидел поодаль, в ложе, вместе с руководителями других команд. Держался, как всегда, легкомысленно-добродушно, словно происходящее ничуть его не волновало. Только душой своей, азартной спортивной душой, был он там, на дорожке цвета тёмной меди, только душа его атаковала и парировала атаки и издавала никому не слышный боевой клич.
Особенно всё подбиралось в нём, конечно, когда выходила Оксана. Он злился, что она так долго и затейливо играла, щебетала клинком, кокетничала витиеватыми фехтовальными «фразами», любовалась собой. Презирала соперницу. Только тогда шла на неё в лоб, когда та сама кидалась. Они сшибались, вспыхивали красные лампы, обозначая взаимный укол, но правоту неизменно присуждали сопернице. Потому что — тут закон боя совпадает с законом жизни — при обоюдной атаке «тактическая правота» на стороне того, кто по-человечески прав, кто атакует первым, кто себя не щадит.
Кем любовался он, так это Клавой Блохиной. Всегда любовался, а в тот день с болью — сравнение причиняло ему боль. Вот кто отважная — ещё салютуя рапирой, смотрит из-под маски, точно растерзать готова… Прозвучит «альт» — команда к началу, отобьёт невысокая Клава-матрёшка на конце дорожки свои дробушки… И вперёд, как в омут. И крик «эй-я», раздирающий, вороний, странный в устах певуньи-Клавы, заглушает на миг всё многоголосье воплей на женских боях.
В Клаве Блохиной любил Маковкин своё, близкое. Мысленно представлял, как идёт она босиком по пыльному, в навозных лепёхах, проулку, с вёдрами на коромысле, и в них сверкает тяжёлая, будто ртуть, вода. И так же — босыми ногами, привычными к острым камням, лезет Клава в гору. Ко всему тому, чем нынче вознаграждает её судьба. Её в спорте за ручку никто не вёл, никто не подсаживал.