Плоть и кровь моя
Шрифт:
— Не знаю, — повторил он ещё раз. И чтобы была полная ясность, чтобы дать ей понять, что не уступит, прибавил категоричнее: — Не думаю.
Она и после этого удара не отвела глаз.
— Ты же обещал. — Её голос не потускнел, но как бы подёрнулся ледком.
Он пожал плечами.
— Папа, мне нужна квартира, и ты это понимаешь. Ты ведь можешь.
— Я могу. Но не хочу.
— Это ты… из-за него…
Губы её ослабли и дрогнули, глаза как бы оплавились, налились ещё сдерживаемыми слезами. Он ждал, что сейчас дочь заревёт, как девчонка, и тогда, притянув её за плечи, сперва упрямящиеся, а потом бессильно тяжелеющие в его руках, он, утешая, постарается убедить её, что Сергей не то,
Но Оксана и не думала бросаться ему на грудь.
— Значит, так?.. — Она закинула голову, оберегая накрашенные ресницы. — Значит, так: если у меня не будет квартиры… То ты не будешь тем, кто ты есть.
— Н-не понял.
— Всё ты понял. Учти, я многое знаю.
Трудно даже пересказать, что она говорила потом. Говорила, понизив голос, — не кричала, нет. Великолепно владела собой. Преподносила, надо полагать, продуманное заранее. Уткнулась глазами в серую, грубо сколоченную столешницу, один за другим загибала пальцы, получались кулаки.
Ушат грязи, нет, не то — переполненный дворовый мусорный контейнер опрокинула она на ошеломлённого Игоря Васильевича. Все сплетни, которые ходили о нём где-то на задворках фехтования.
Ужасно, что в сплетнях этих вымысел чудовищно и порой неразличимо переплетался с правдой.
Получалось, например, что Бадалян был включён в команду за взятки. Гарик, Гамлет Бадалян, надежда наша, рапирист божьей милостью, юноша поразительной красоты и чистоты — он мучительно вспыхивал даже от тени несправедливости к кому бы то ни было из товарищей, и сбивчивая его речь обретала тогда трагикомический армянский акцент. Получалось, трогательные посылки, которые приходили Маковкиным к праздникам от отца Гарика, сапожника, — бутылочка коньяку, пара палочек чурчхелы, несколько пучков кинзы, тархуна и иных ароматных травок — всё это в чьих-то нечистых мыслях и нечистых устах увязывалось со стремительной карьерой Гарика и выдавалось за взятки.
Вот и Наталья Владиславовна, врач из физкультурного диспансера, которую Игорь Васильевич несколько раз включал в делегации вместо Яковенко, невежды и пьяницы, прелестная эта Талочка, к которой он был шутливо неравнодушен, впрочем, как и она к нему, говорили, просто-напросто с ним спит.
А то, что пышноусый Кумыкин менял машину за машиной, и Игорь Васильевич закрывал на это глаза, было ведь доподлинной правдой. Он и сам считал Кумыкина личностью темноватой, всякий раз обмирал, когда тот проходил таможенный досмотр. Но что делать, коль проклятому усачу не находилось пока замены в команде шпажистов.
И что директор одного южного совхоза со всем многочисленным семейством, включая, наверное, и дедушку, щеголял одетый с ног до головы в изделия известной финской фирмы «Карху», тоже правда. Но ведь ребята на сборах наедаются овощами и фруктами, как говорится, от пуза.
Однако самое страшное не то, что такое мелют о нём, мелют языками. Не то, что всё вместе можно слепить в один омерзительный ком и выкатить его на полированную поверхность какого-нибудь руководящего стола. Игорь Васильевич отобьётся играючи, да и наивно думать, что руководство поставит такому работнику, как он, лыко в строку. По подобным обвинениям три четверти из нас — больше, девять десятых — снимать бы надо, а кто работать будет, медали обеспечивать?
Страшно, что об этом сейчас заговорила его дочь Оксана. Ксюша, Ксюха. Которая называла его «папочка» и — протяжно — «па-а». Которую он каждое утро целовал в круглую тёплую щёку. Плоть и кровь его.
Плоть и кровь, плоть и кровь… У него заложило уши, залило глаза свинцовой мутью, и где-то там, в глубине мозга, бились, стучали эти слова — плоть и кровь, — и он силился понять, откуда они пришли, в чём их смысл.
…Сизый туман, полутьма, сквозь неё на стенах много досок, и под каждой из них тусклый просверк, огонёк… Он знает, что это иконы и что это лампады, такая же, только одна, — в углу горницы у бабушки, а здесь их много… Длинная, жидкая, паутинная, нависает над ним чья-то борода, сквозь неё видны странные одежды, словно бы металлические… Какие-то слова — вроде и знакомые, но незнакомо звучащие… Кажется, так: примите, ядите… …се… — кажется, так, се — плоть и кровь моя… Вкус пресного хлеба… вкус сладковатой, немного терпкой жидкости…
Всё это называется причастие, и, значит, он, ученик пятого класса, пионер, звеньевой, теперь каким-то образом причастенк полутьме, к мерцающим лампадкам, к паутинной бороде, ко множеству старух в таких же, как и его бабушка, чёрных платках и белых косыночках под ними.
Бабушка за руку ведёт его на остановку автобуса, и он спрашивает, что значит «плоть и кровь моя»?
Она объясняет, чего он постигнуть никак не может: так-де воплотились тело и кровь господа нашего Иисуса Христа, которого все мы дети, а потом просит собственному его отцу про эту поездку не говорить.
Автобуса ждать долго — хоть на столбе и приколочено жестяное расписание, но оно всё проржавело, в него никто не верит, говорят, что шофёр вчерашний день загулял у свояка и нынче совсем плох. Старухи покорно располагаются на траве в тени ближней избы. Игорь прилёг тоже и думает, как же так, как же можно есть и пить, даже понарошке, чьё-то тело и кровь, тем более того, кто тебе считается отец?
Оказывается, можно. Оказывается, всё можно.
Как водится, всё устоялось и отстоялось. Свадьбу справляли в ресторане «Прага», наверху, в зимнем саду, где фонтан. Гостей было сто пятьдесят человек, была вся сборная. Клава Блохина кричала «горько» заливистым луговым голосом — поверить немыслимо, что в бою она может грозно, как фурия, каркать. Его друзья-телевизионщики шелестели кинокамерой, перед которой Оксана заключала Сергея в щедрые, изобильные объятия. Была она на третьем месяце. «Посмотри, что нам подарил Серёжин папа». Оксана вложила в ладонь отцу коробочку. Игорь Васильевич открыл — пять маленьких увесистых жёлтых кружков. «Это, папочка, золотые десятки — представляешь, ещё царской чеканки». Серёжин отец, экономист Колесников, был добродушный и вальяжный мужчина, этакий пожилой франт, ухажёр и забавник. Игорь Васильевич с весёлым недоумением, в лёгком кружении от шампанского, подумал: надо же — его отец или дед прикапливал когда-то золотишко, потом его припрятывал, и, может, именно тогда, когда Маковкин — дед, солдат-фронтовик, согласно семейному преданию, мёл реквизициями по белокаменной, калёной метлой подметал в буржуйских домах, прежде чем уйти на Колчака и не вернуться. Странная штука жизнь.
Когда родился мальчик, его назвали Игорьком, и Игорь Васильевич теперь счастлив. В свободное время он может забежать к дочери — благо молодые, как и намечалось, живут в том же доме. Игорь Васильевич опускает в лифте коляску и выкатывает её к подъезду. Некоторое время спустя Ксюша выносит внука. Игорь Васильевич всегда немного пугается того, как ловко и смело, головкой вперёд, закладывает она, точно в печь, под балдахин первого в жизни экипажа нарядный свёрток с пышным голубым бантом, Маковкин медленно катит коляску по двору. Ребёнок засыпает тотчас, его щёки румянит морозец, лёгкие голубые тени от неба лежат под ресницами. Игорь Васильевич преисполнен блаженства. А тот сжимающий сердце вопрос — во что воплотится и его кровь и плоть, и не ужаснётся ли он ей когда-нибудь — почти никогда не возникает у Игоря Васильевича Маковкина. Нет, почти никогда.