Пляска смерти
Шрифт:
Марион попросила разрешения попрощаться с отцом, но он резко отказал ей. Обе они были доставлены на Хейлигенгейстгассе, где уже собралось много их товарищей по несчастью. Здесь были старые женщины и мужчины, совершенно разбитые и ко всему равнодушные; была пожилая дама с белоснежными локонами, ниспадавшими на шею, и с нею две прелестные девочки лет по восьми, необыкновенно красивые и развитые. Марион знала их. Это были дочери врача, заключенного в Биркхольце, и его экономка Ревекка, которую дети называли тетей; мать их давно умерла.
Темнокудрые девочки, Метта и Роза, встретили Марион
– Как хорошо, что ты тоже с нами, Марион! Теперь мы уже не так одиноки.
До самых сумерек Марион была занята детьми и минутами забывала о собственном трагическом положении. Когда наступила ночь, она стала рассказывать девочкам сказки, пока они не уснули на коленях у нее и у Ревекки.
«Капля за каплей, пока не переполнится чаша! – глубоким басом причитал старый еврей. – Сжалься над нами, господь!» Этого еврея звали Симоном, его знал весь город. Прежде он был владельцем большого фруктового магазина на Вильгельмштрассе и считался богатым человеком. Когда у него отняли магазин, отдав его нацисту, он стал заниматься торговлей вразнос; мамушка часто покупала у него фрукты. Его жена не могла примириться с потерей магазина и покончила с собой. Для одного человека этого было уж слишком много. Симон стал заговариваться. У него было красное лицо, толстые красные руки и окладистая седая борода. На голове у него красовался старый, порыжевший от времени котелок, надвинутый по самые уши.
– Скоро, скоро чаша переполнится, господи боже мой! – говорил он в тишину.
– Бог послал нам тяжкое испытание, и мы должны терпеливо нести его, Симон! – раздался из темноты голос мамушки.
Она была очень религиозна. Марион чувствовала глубочайшую благодарность за то, что она ни в чем не упрекала ее. Только один-единственный раз мамушка сказала: «Вот видишь, что случается, когда поддерживаешь отношения с этими мерзавцами, Марион! Ты наказана, и я вместе с тобой, за то, что не удержала тебя».
В нетопленной камере ночью стоял невыносимый холод. Суровая зима упорно не хотела сдаваться. На следующий день им сунули в камеру ведро жидкой похлебки и одну деревянную ложку на всех. Вечером арестованных привезли на вокзал и втиснули в поезд, доставивший их ночью на станцию, неподалеку от какого-то большого города, по-видимому Дрездена.
Там их загнали в маленький битком набитый зал ожидания, где воздух был пропитан дымом и зловонием. Женщины и дети, юноши и старики валялись среди чемоданов, мешков, коробок и узлов. В помещении стоял невообразимый шум. Когда шум еще усилился, молодчик в черной рубашке громко крикнул: «Тише!» На несколько минут все смолкло. Чернорубашечник, в шинели и высоких сапогах, стоял в углу до отказа набитого помещения. Людей трясло от холода, изо рта у них шел пар. Это были евреи из Франкфурта и других городов, которых согнали сюда, чтобы куда-то переправить.
Марион в элегантном меховом пальто привлекала всеобщее внимание своей молодостью и южной красотой; но еще больше восхищения вызывали две прелестные чернокудрые девочки – Метта и Роза; каждый старался приласкать их.
В толпе были женщины на сносях; они кутались в пальто, с трудом сходившиеся на животе. Были кормящие матери. Одни переодевались, другие расчесывали волосы или чистили платье. На скамьях, на стульях и на полу спали мужчины.
У Марион сперло дыхание.
По полу каталась полная женщина; она била, как одержимая, руками и ногами и пронзительно кричала:
– Не хочу жить! Неужели нет никого, кто бы прикончил меня? Все – трусливый, бессердечный сброд!
– Тише! – крикнул солдат, стоявший в углу.
– Ее мужа вчера застрелили, – прошептал на ухо Марион какой-то курчавый молодой человек в голубом галстуке, по виду продавец из салона мод. Он не отходил от Марион. – Говорят, за попытку к бегству, – продолжал он. – Кто этому поверит, фрейлейн? Он отошел от поезда всего шагов на десять, я видел, как он упал…
Внезапно произошло какое-то движение, раздались крики. Прибыл поезд. Толпа с узлами и чемоданами бросилась к дверям, но молодчик в черной рубашке всех отогнал и пропустил на перрон только часть людей.
– Первый вагон, – приказал он.
Поезд состоял из одного пассажирского вагона и пяти вагонов для перевозки скота. Пассажирский, прицепленный к паровозу, предназначался для охраны – чернорубашечников. Это были желторотые юнцы, они курили и смеялись, стоя на перроне, и отпускали шуточки по адресу бегущей толпы, с криками штурмовавшей первый «скотский» вагон.
– Не торопитесь, господа! – кричал конвоир. – Все попадете. Места у окон уже заняты! Ну-ка, потеснитесь! Еще штук десять влезет!
Наконец первый вагон так набили людьми, что больше уже никого нельзя было втиснуть, как ни орудовал солдат прикладом. Дверь задвинули и заложили железным засовом.
Прошло больше часа, пока в поезд погрузили всех находившихся в зале людей с их пожитками. Марион попала в последний вагон, так как не умела пробиваться вперед. Мамушка, Ревекка и две красавицы-девочки не хотели расставаться с нею. Словоохотливый молодой продавец с голубым галстуком помог им подняться. Симон, старик с багровым лицом, в низко нахлобученном котелке, попал в вагон последним: солдат загнал его прикладом.
После того как дверь заперли, в вагоне стало почти темно. Все притихли, но дети стали кричать от страха; впрочем, их удалось быстро успокоить. У Марион была полная сумка шоколаду. Поезд тронулся.
– Боже милостивый, куда нас везут? – хриплым голосом кричала старая женщина.
– На восток. Нас всех поместят в гетто.
– Боже, боже! Было ли на свете что-либо подобное?
Вдруг у дверей раздался глубокий бас Симона. Симон кричал так громко и грозно, что все замолчали:
– Да обрушит господь на ваши дома серу и пламень, да сгорят они!
В вагоне можно было задохнуться. Из угла, где мужчины устроили примитивную уборную, несло невообразимой вонью. Чтобы добраться до этого угла, приходилось перелезать через сундуки, мешки, протискиваться между сгрудившихся людей. Поезд шел на восток. Сквозь дверные щели виден был лежавший на полях снег. Изредка мелькали покрытые снегом леса и крестьянские дворы; в воздухе кружились белые хлопья. В вагоне, когда поезд двинулся, было уже очень холодно, но с наступлением вечера холод стал еще мучительней, ноги в тонких чулках коченели.