Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник)
Шрифт:
Он ответил, что была у него идея рвануть в Британскую Колумбию, в Салмон-Арм, где у него живет один приятель, который когда-то говорил, что там можно найти работу в яблоневых садах. Но поехать туда не получилось, потому что машине нужны новые покрышки, да и вообще она требует подготовки и ремонта – перед таким-то длинным путешествием! – а денег у него было разве что на еду. И тут на него свалилась гостиница.
– Ага, как тонна кирпичей, – усмехнулась она. – Замена шин и ремонт автомобиля и то было бы лучшим капиталовложением, нежели тратить деньги на эту развалюху. Хорошо бы убраться отсюда прежде, чем выпадет снег. А мебель отправить опять поездом, чтобы было чем там обставиться, как приедем. У нас же все есть! Будет дом, можно весь его этим обставить.
– Да ведь
– Это я понимаю, – сказала она. – Ничего, все устроится.
Он понял, что она действительно наперед все знает и уверена, что все будет хорошо. Что разрулить такую ситуацию, как у него, ей раз плюнуть.
Не настолько, конечно, раз плюнуть, чтобы он не испытывал к ней за это благодарности. Да он и вообще уже дошел до той точки, когда благодарность перестает давить и становится чувством естественным, особенно если ее не требуют с ножом к горлу.
Затеплились мысли о некоем возрождении. Это мой шанс, он-то и был мне нужен. Такое себе говорить ему случалось и раньше, но тут как раз тот случай, когда это было похоже на правду. Мягкие зимы, лесной сосновый воздух, спелые яблоки. У нас же все есть, у нас будет дом.
А он, я вижу, самолюбивый, подумала она. Надо иметь это в виду, не ущемлять. Лучше, наверное, вообще не упоминать письма, ведь он в них так подставлялся. И прежде чем уехать в Гдыню, она их все уничтожила. То есть, вообще-то, она и раньше их уничтожала, как только перечтет письмо столько раз, чтобы выучить наизусть, а запоминала она быстро. Главное, чего она опасалась, так это чтобы, не дай бог, письма не попали в руки девчонок – Сабиты и ее шебутной подружки. Особенно та часть последнего письма, где про кровать и Джоанну, лежащую в одной ночнушке. Не то чтобы это было чем-то из ряда вон, но, изложенные на бумаге, такие вещи могут показаться вульгарными или неприличными, да просто смешными, на взгляд постороннего.
Хотя сомнительно, что они будут часто видеться с Сабитой. В общем, если он не хочет, она, конечно же, не будет напоминать ему о минутах его слабости.
Это пьянящее чувство власти и ответственности не было для нее чем-то таким уж новым. Нечто подобное у нее было с миссис Уиллетс – старушкой, конечно, но точно такой же миловидной и взбалмошной и точно так же требовавшей заботы и попечения. Кен Будро оказался несколько более похожим на миссис Уиллетс, чем Джоанна ожидала, хотя разница, конечно, есть – мужчина все-таки, – но такого, с чем она не могла бы справиться, в нем ничего не обнаруживалось.
После миссис Уиллетс сердце Джоанны было пусто, и она уж думала, так будет всегда. И – надо же! – вдруг такие радостные волнения, такая деятельная любовь.
Мистер Маккаули умер года через два после отъезда Джоанны. Его похороны оказались последними, по поводу которых служили мессу в англиканской церкви. Народу собралось вполне прилично. Сабита, прибывшая из Торонто с двоюродной тетей, превратилась к тому времени в сдержанную, знающую себе цену девушку, прелестную и неожиданно, просто на редкость, хорошо сложенную. Она приехала в неописуемо затейливой черной шляпке и ни с кем не заговаривала, пока к ней не обратятся. Но и когда обращались, не признавалась, что кого-либо помнит.
Некролог в газете сообщал, что наследницей мистера Маккаули будет его внучка Сабита Будро и зять Кен Будро с его женой Джоанной и их малолетним сыном Омаром, родившимся в Салмон-Арме (Британская Колумбия).
Некролог прочитала мать Эдит: сама Эдит в местную газету никогда не заглядывала. Брак Кена с Джоанной, разумеется, не был новостью ни для той, ни для другой, ни для отца Эдит, который сидел тут же за стенкой – в гостиной смотрел телевизор. Слухом земля полнится. Новостью был только Омар.
– Смотрите-ка, ребеночка родила! – поразилась мать Эдит.
Сама Эдит в это время за кухонным столом выполняла задание по латыни. Tu ne quaesieris, scire nefas, quem mihi, quem tibi… [1]
В церкви Эдит из осторожности первой заговаривать с Сабитой не стала в надежде, что та, может быть, и сама к ней с разговорами не полезет.
Тот давний страх, что их разоблачат, давно прошел, хотя до сих пор она не могла взять в толк, почему этого не случилось. Поэтому ей казалось, в общем-то, нормальным, правильным, чтобы след шалостей, которым предавалась она та, прежняя, не переходил на нее теперешнюю, не говоря уже о том, чтобы их связывали с нею нынешней, настоящей, которая, как она надеялась, возобладает, едва она выберется из богом забытой дыры и расстанется со всеми этими людьми, которые думают, что знают ее. Теперь ее пугал и тревожил лишь странный сдвиг причинных связей: он казался ей удивительным, фантастичным, но дурацким. Каким-то даже обидным, как глупая шутка или предостережение, которое при всей своей неуместности все же когтит и терзает душу. Ну вот скажите: где в перечне вещей, которых она собирается достичь в этой жизни, есть хоть какое-то упоминание о том, что именно по ее слову на белый свет явится человек по имени Омар?
1
Не спрашивай, нельзя (запрещено) знать, какой мне, какой тебе… (Гораций. Оды)
Не вслушиваясь в сказанное матерью, она писала: «Не спрашивай, нам не положено знать…»
Помедлила, покусала кончик карандаша и закончила, почувствовав в груди трепет удовлетворения: «…какая судьба ждет меня или тебя…»
Плавучий мост
Однажды она от него уже уходила. Повод для этого был довольно тривиальный. Он примкнул к паре малолетних правонарушителей (он называл их сокращенно: мапры), и вместе они сожрали медовый кекс, который она испекла, чтобы вечером угостить им пришедших на собрание. Никем не замеченная (по крайней мере, не замеченная Нилом и мапрами), она вышла из дому и отправилась на главную улицу сидеть под открытым спереди навесом, около которого дважды в день останавливается городской автобус. Под этот навес она прежде никогда не заходила, а автобуса надо было ждать еще часа два. Она сидела и читала все, что было написано, нацарапано или вырезано ножами на скамьях и деревянных стенах. Множество всяких инициалов, объявляющих о любви друг к другу. Лори Г. сосет. Данк Салтис пидор. Так же как и мистер Гарнер (математик).
Х. У. ешь говно, поправляйся. Бандосы рулят. Коньки моя жизнь. Бог ненавидит грязь. Кевину С. не жить. Аманда В. самая красивая в мире а если ее посадят я буду по ней скучать. Хочу пороться. Имейте совесть! Здесь сидят женщины и читают гадость котору вы пишете.
Глядя на этот вал посланий человечеству (особенно ее поразила длинная, глубоко прочувствованная и аккуратно выведенная фраза про Аманду В.), Джинни удивлялась, как люди ухитряются столько понаписать, пока никто не видит. Представила себя, как она сидит здесь или в каком-нибудь другом подобном месте, ждет автобус, вокруг никого, а сидеть, скорее всего, придется еще долго (если она действительно собирается воплотить план, который себе наметила). И что, у нее должны чесаться руки, чтобы скорей-скорей писать какую-нибудь ерунду на стенах общественных зданий?
Впрочем, в тот конкретный момент она как раз чувствовала близость с теми, кому непременно надо что-то писать: ее с ними единили распирающие чувства – гнева, мелкой обиды (такой ли уж мелкой?) и предвкушения того, что она сделает Нилу, как отомстит. Но в той жизни, куда она собралась уехать, может вовсе не оказаться человека, на которого будет иметь смысл рассердиться, вообще никого, кто был бы ей хоть чем-нибудь обязан, – там, поди, вообще никому не будет ни жарко ни холодно оттого, что она сделает и чего не сделает. Ее чувства там могут оказаться не нужными никому, кроме нее самой, а ведь они все равно будут накатывать и распирать ее, сжимая сердце и перехватывая дыхание.