По пути в Германию
Шрифт:
На минуту он задумался:
— Видите ли, Путленок. Как бы вам это объяснить? Дело в том, что я не только сидел в офицерском казино, но и пытался выйти за его рамки. С тысяча девятьсот шестнадцатого года до конца войны я был прикомандирован в качестве офицера-ординарца к имперской канцелярии и служил там при четырех канцлерах: Бетман-Гольвеге, Михаэли, Гертинге и Максе Баденском. Поверьте мне, я имел достаточно возможностей убедиться, какую безответственную игру вел с немецким народом кайзеровский режим. Уже в шестнадцатом году во всей имперской канцелярии не было даже самого мелкого служащего, который бы точно не знал, что война окончательно проиграна. Каждый день затяжки войны означал бесполезное убийство тысяч немецких солдат. И в то же время ни у кого не хватило смелости оказать сопротивление авантюристическим планам верховного командования армии,
В качестве представителя Германии Притвиц подписал пакт Келлога, осуждающий войну. Я уверен, что никто не мог сделать этого с более чистой совестью. [82]
Кроме того, Притвиц был единственным из руководителей наших миссий, который немедленно после прихода Гитлера к власти направил в Берлин заявление об отставке и ушел в частную жизнь.
В 1929 году я нашел своему младшему брату Вальтеру место ученика на одной из самых современных ферм сельскохозяйственного Среднего Запада в штате Миссури. Осенью перед его возвращением в Германию мы провели с ним несколько дней в Нью-Йорке. Просмотрев на Бродвее чудесное представление знаменитого негритянского ревю «Черная птица», мы бродили по темным улицам, любуясь гротескными тенями небоскребов: мерцающий свет реклам делал их похожими на кубистические картины. Пересекая Пятую авеню, мы услышали впереди громкие крики продавцов экстренных выпусков газет: «Штреземан убит», «Сенсация в германском министерстве иностранных дел!», «Удар по делу мира во всем мире!».
— Какой ужас! — озабоченно воскликнул Вальтер.
Да! — Это было все, что я ему ответил.
Я не мог точно объяснить себе почему, но инстинкт подсказывал мне, что дни многообещающих надежд приходят к концу.
Забыты были бодрые негритянские мелодии, которые еще несколько минут назад звучали в голове. Молча вернулись мы в отель. Администратор, урожденный немец, услышавший от нас эту новость, испуганно спросил:
— Что же теперь будет с Германией? Кто придет в Берлине к власти?
Спустя несколько недель пришла другая беда — «черная пятница». Неожиданно почти для всех произошел крах на нью-йоркской бирже: курсы упали до уровня, какого еще не знала история. До этого дня считалось чуть ли не богохульством, если кто-нибудь осмеливался хотя бы намекнуть, что «экономическое чудо» в избранной богом стране может когда-нибудь иметь конец.
Паника была неописуемой.
Один из моих коллег составил путем спекуляций на бирже довольно значительное для него состояние. Обычно он совершал свои операции в вашингтонском отеле «Мейфлауэр», где помещалось фешенебельное бюро одной из крупнейших маклерских фирм. [83] Я часто сопровождал его туда и наблюдал за световым экраном, на котором сменяли друг друга самые последние курсы нью-йоркской биржи. Эти дни он постоянно проводил там, сидя в мягком кресле среди спекулянтов и наблюдая за изменением курсов. Как человек в финансовом отношении не заинтересованный, я следил в первую очередь за лицами заядлых финансистов. Они сидели, как на похоронах, впиваясь взглядом в меняющиеся цифры, которые сообщали им, что за последние пять минут они стали беднее на тысячи или сотни тысяч долларов.
Несмотря на ученую степень доктора наук, я тоже не мог понять, что происходит. Реальные ценности американского народного хозяйства, огромные фабрики, склады с сырьем, запасы товаров, а также рабочая сила оставались на месте, они функционировали. Почему же фиктивные цифры, выраженные в долларах, были в состоянии так парализовать всю экономику, что фабрики закрывали свои ворота, рабочих выбрасывали на улицу и каждый человек внезапно становился беднее? Потребовался еще более суровый опыт, прежде чем я начал понимать действительные причины неизбежности таких кризисов, уничтожающих людей и ценности.
Всем нам, однако, немедленно стало ясно одно: все это окажет пагубное влияние на Германию. У нас было немало умных людей, которые с самого начала характеризовали экономический подъем, переживаемый Германией со времени окончания инфляции, как иллюзорный. Бесспорно, что он не был бы возможен без огромных иностранных займов, прежде всего американского происхождения. Правда, при помощи займов наша экономика была очень расширена, однако в результате этого она больше не принадлежала нам, попав в опасную зависимость от иностранных кредиторов. Крупные банки Уоллстрита брали с нас такие проценты, которые в обычной обстановке никак не могли быть выплачены. Займы из расчета двенадцати и более процентов не являлись редкостью. До сих пор эти проценты оплачивались таким образом: один заем следовал за другим и проценты по первому вычитались из денег, положенных по следующему. Подобные манипуляции позволяли участвующим в них финансистам зарабатывать неслыханные суммы; в то же время экономика все глубже погружалась в трясину задолженности. [84] Это рано или поздно должно было привести к банкротству. Сверххитроумные немецкие финансисты, и прежде всего доктор Яльмар Шахт, который несколько раз осчастливил нас своим визитом в Вашингтон, даже сознательно делали на это ставку, рассчитывая обмануть своих американских родичей. Они цинично говорили в своем кругу: «Здоровое банкротство освободит нас от этого бремени».
Пока что эти расчеты не осуществились. Америка перекрыла поток займов и не проявляла никакого желания отказаться от своих требований — как частных, так и государственных.
Кульминацию мирового экономического кризиса мы пережили в разгар лета 1931 года, после большого банкротства берлинских банков. Это было в июльские и августовские дни, когда в Вашингтоне стояла дикая, парящая жара. Истекающие потом, мы сидели до поздней ночи над кодами, расшифровывая простыни телеграмм с призывами о помощи, которые почти каждый час пересылались из Берлина в Вашингтон. Как сейчас, вижу моего коллегу Алекса Вутенау, сидящего напротив, с мокрым клоком волос, падающим на глаза, и вспотевшей грудью, виднеющейся из-под расстегнутой рубахи.
— Ты на каком месте?
— У меня как раз идет ...неизбежный паралич всей экономической жизни.
— Следующая группа: ...далеко идущие катастрофические последствия.
— А ты?
— Здесь какое-то китайское слово. Читаю: «хао».
Следующий слог искажен.
— Наверно, должно быть «хаос» или «хаотический».
— «Хаотическая»! Ты прав! Дальше следует «обстановка». Все верно: «хаотическая обстановка».
В таком тоне были выдержаны телеграммы, которыми были засыпаны не только мы, но и большинство европейских посольств в Вашингтоне. Поверенный в делах был все время на ногах, передавая Государственному департаменту то новую неотложную ноту, то спешный меморандум. Нам даже перестали выплачивать жалованье, и мы на протяжении целых недель жили в долг.
После длительного сопротивления президент Герберт Гувер оказался вынужденным объявить свой знаменитый мораторий. По крайней мере мы получили небольшую передышку. В связи с завершением переговоров французский посол Поль Клодэ, очень умный человек и известный католический писатель, организовал для всех участников небольшой банкет, на который был приглашен и я. Подняв бокал с шампанским, Клодэ произнес первый тост:
— За короткое мгновение между кризисом и катастрофой, которое еще имеется в нашем распоряжении!
Даже в далеком Вашингтоне мы ощущали, что положение в Европе, и прежде всего развитие в Германии, характеризуется резким поворотом к худшему. Без сомнения, после смерти Штреземана вновь открыто поднял голову прусско-немецкий милитаризм с его характерным шовинистическим духом. Центр политических решений все больше перемещался с Вильгельмштрассе в Министерство рейхсвера на Бендлерштрассе. Чем иным можно было объяснить, что именно теперь, в условиях банкротства, когда у нас было столько забот, мы начали строительство самого дорогого в мире «карманного линкора»? Что иное могло побудить преемника Штреземана г-на Курциуса поставить на карту с трудом завоеванный внешнеполитический престиж Германии, выдвинув на обсуждение проект таможенного союза с Австрией? Почему новый рейхсканцлер Брюнинг все более настойчиво заводил разговор о немецком «равноправии в вопросах вооружения»? Как мог ответственный член правительства министр внутренних дел Тревиранус доводить наши и без того достаточно напряженные отношения с Польшей чуть ли не до разрыва, выступая с публичными речами, в которых содержались откровенные притязания на Данциг и Польский коридор?