Победитель. Апология
Шрифт:
— «Порт Гонфлер», — произнес ты. — Если интересует, есть альбом. Одно из самых полных изданий.
— Альбом? — не столько обрадовался, сколько насторожился Гирькин.
С этого дня Марке стал его любимым художником. Во всяком случае, он мог разглядывать его часами. Не ту ли первозданную естественность находил он в нем, какую ценил в людях превыше всего? Но ведь Марке, в совершенстве владеющий тайнами мастерства, не поленившийся собственноручно переписать с десяток полотен Пуссена, этого матерого рационалиста, всего лишь искусно имитировал естественность, в то время как бесхитростный и не такой уж образованный русский поэт (ой ли — бесхитростный! Ой ли — необразованный!) говорил, надо думать, о естественности, которая не сознает самое себя. Впрочем, не слишком ли категоричен ты в своих построениях? Ведь сам Гирькин так и не соизволил растолковать, что разумеет он под этим словом. По-видимому,
Уборная представляла собой покосившееся сооружение из неплотно пригнанных досок, в которых к тому же зияли овальные дырки от вылетевших сучков. Ты тщательно заделывал их газетой — достаточно плотно для того, чтобы они не выпали сами по себе или не были выдуты ветром. И все-таки на следующий день газеты не было. По-видимому, ее выковыривал кто-либо из жильцов, находя для нее более практичное применение. В конце концов ты смирился с дырками, да и что были эти крохотные сквознячки по сравнению с тем чудовищным сифоном, который морозно обдувал твой нависший над сердцевидным отверстием зад!
Почти тысяча километров отделяла город, где ты учился в инязе, от Витты, но и там ты чувствовал себя на отцовской орбите. Повышенная стипендия, которую ты получал, не компенсировала и половины твоих расходов. Отец одевал и обувал тебя, присылал деньги на карманные расходы, а летом в излишествующей Витте тебя ждала жизнь беспечная и сладкая. И все-таки тебя тяготила твоя жестокая орбитальность. Свободного полета жаждал ты. И даже, когда вдруг во исполнение новых веяний на два года отодвинулась заветная аспирантура и глумливая воля распределения забросила тебя в доселе неведомый тебе город областного подчинения, ты в первую минуту вздохнул с облегчением. Однако в эту первую минуту ты еще не зрел уготованной тебе юдоли.
Трем вещам была посвящена жизнь Рины Алексеевны: стирке, чистке картофеля и экономии электричества. Ты недоумевал. Если даже принять за рабочую гипотезу предположение, что она, выстирав, высушив и выгладив, сразу же опускала все в выварку, чтобы заново кипятить, полоскать, выкручивать, синить, стряхивать с крыльца, обдавая брызгами в страхе разбегающихся печальных кур, — даже при этом фантастическом варианте немыслимо было представить, откуда в ее убогом доме столько белья. Еще она чистила картошку — широким ржавым ножом, достаточно тупым, но тем не менее кожура, которую она срезала, могла соперничать в тонкости с папиросной бумагой. Закончив предварительную чистку, Рина Алексеевна прополаскивала клубни в оцинкованном тазу и принималась выковыривать червоточины ножницами, ибо конец ножа был слишком округл для этого. Однако столь усердная занятость не мешала хозяйке бдительно следить за рациональным расходованием электроэнергии. Стоило тебе, положив книгу на тумбочку возле настольной лампы, выйти в спадающих галошах во двор, где помещалось дощатое сооружение с игривыми сквознячками по бокам и турбореактивным сифоном в центре, сделать, предварительно посветив гаснущей от ужаса спичкой, свое скромное дело (в опаске, что не запирающуюся дверь может в любой момент распахнуть чья-либо бесцеремонная рука) и через три минуты вернуться в дом, как настольная лампа в твоей комнате оказывалась потушенной. На ощупь, растопырив руки и зачем-то разинув в кромешной темноте бесполезные глаза, пробирался ты к тумбочке. А хозяйка как ни в чем не бывало стирала в кухне свое заколдованное белье.
От моря до дома семь минут хода — волосы, несмотря на жару, не успевали просохнуть. Ты входил в отделанную черным кафелем ванную, включал воду и не спеша раздевался, пока горячая и холодная вода, взаимопроникая в специальном смесителе, не достигала тридцати шести градусов: ты нашел эту послеморскую температуру в результате долгого и приятного опыта. Еще раз взглянув на контрольный градусник в смесителе, с блаженно зажмуренными глазами вступал под густые тонкие иглы.
И кажется — в мире, как прежде, есть страны,
Куда не ступала людская нога,
Где в солнечных рощах живут великаны
И светят в прозрачной воде жемчуга.
Смеситель работал безукоризненно — температура воды не прыгала, когда кто-то из соседей открывал горячий или холодный кран. Спружинившееся в прохладной морской воде тело недоверчиво и оттого особенно сладостно открывало навстречу теплу поры. Слегка откидывая голову, ладонью похлопывал по безволосой груди,
Она была молода, некрасива и молчалива — из тех, о которых говорят, что они слушают глазами. Разумеется, ее молодость отмечалась тобой не как двадцатитрехлетним мужчиной, а как учителем, прибывшим в распоряжение роно, которым эта особа (юная — если учесть ее должность) заведовала. Поначалу это обескуражило тебя: ты ожидал увидеть пожилую энергичную даму в строгом костюме, ретроградку с длинным и обременительным шлейфом провинциальных условностей. Готовясь к этой встрече, заранее настроил себя на мирный лад — в конце концов, тебе здесь не век жить, а лоб в лоб сшибиться с живой жизнью даже небесполезно. Однако ни рекомендаций, ни напутствий, ни всего того, что ожидало твое загодя ощерившееся самолюбие, не последовало. Некоторое время вы молчали, глядя друг на друга, потом она виновато промолвила, что, к сожалению, в городе сейчас перебои с белым хлебом.
— Я думаю, — с улыбкой заметил ты, — это не самая первостепенная проблема, которая терзает районный отдел народного образования.
Она тоже улыбнулась — опять с оттенком вины.
— Да.
— Вы, по-видимому, местная? — уважительно предположил ты.
— Нет.
Деревянный дом, в левой половине которого помещалось роно, а в правой — некое финансовое ведомство, был совсем ветхим, половицы поскрипывали, а штукатурка возле окна в кабинете заведующей отлетела, обнажив дранку.
— Благодарю вас, — произнес ты, когда очередная пауза слишком уж затянулась, и поднялся. — Очень приятно было познакомиться с вами. — Ты поклонился. — Я могу идти?
Она тоже встала, и ее светлые глаза приветили тебя на прощание.
— Да, пожалуйста.
Да, нет… Нет, да… За дверью ты пожал плечами и надел плащ болонью, который был невиданным шиком тогда. Однако вовсе не из снобизма напялил ты его в этот августовский день: игнорируя календарное лето, несколько дней кряду моросил холодный дождь.
Ты, со своим лингвистическим чутьем, не раз поражался этой точной метафоре — бархатный сезон. Тот, кто впервые произнес это, был на редкость талантливым словесником. Бархатный… Это определение вмещало все. Теплое море — двадцать два, двадцать три, двадцать четыре (да, двадцать четыре!) градуса, и уже нет медуз, откатились в глубины или к иным берегам. Солнце не палит, сжигая кожу, а гладит лучами. Пляж просторен, а чистый сыпучий песок умеренно горяч. Погрузнели и поустали листья, но еще зелены и сочны, и редко какой, утомившись жить, в медленном вращении опускается на землю. Налились белым соком крупные осенние персики. Пошла дыня, а на смену мелким черным арбузам явились полосатые гиганты с сахарно сверкающей сердцевиной. Розы еще не отцвели, но уже распустились первые астры. Вянет на газонах душистый табак, источая напоследок немыслимый запах. Созрел дымчато-розовый виноград нимранг — вам на дом уже доставлен первый ящик. Резко схлынул поток отдыхающих; начался учебный год, и галдящая детская здравница превратилась в чинный курорт пожилых супругов. Утром прохладно, но тем сладостней прощальная теплота дневного солнца. Молчат по вечерам цикады, затихли птицы, но еще не улетели, а покончив с шумными родительскими хлопотами, упиваются перед трудным путешествием тишиной и покоем. Нет очереди за пивом, пустуют террасы кафе. С веранд, увитых виноградом с черными гроздьями, доносится запах жареной осенней камбалы, куда более вкусной, нежели весенняя. Мать тесно, но непременно в один ряд раскладывает на голубом фарфоровом блюде румяные кусочки, щедро посыпая их петрушкой, укропом и зеленым луком, а по краям — орнамент из фигурно шинкованной розово-белой сентябрьской редиски.