Победитель. Апология
Шрифт:
Все, и даже жена Пшеничникова, которую Фаина прямо-таки очаровала, превратив из суровой фурии в радушную хозяйку, жаждали музыки.
— Мы ждем! — весело подстегнул ты.
Старался! Должником чувствовал себя перед Пшеничниковым, сотворившим чудо: билеты на «Спартак». Вот только Фаина… Почему сидит она?
— Уже поздно… Мы разбудим соседей.
— Никогда! — поклялся Пшеничников, снова наполнив рюмки. — Соседи адаптировались.
Он тоже старался, ибо это полуночное музицирование реабилитировало его в глазах супруги.
— Фаина! — произнес ты с ласковой укоризной, и хозяйка поддержала тебя:
— Правда, мы с удовольствием послушаем.
Вряд ли она была такой уж меломанкой, но пусть уж лучше звучит музыка, чем поднабравшиеся
Фаина еще посидела, потом, сделав слишком заметное усилие, поднялась и деревянной походкой направилась к пианино.
Когда истошные крики огласили толкучку, ты оставил мать, увлеченно выискивающую что-то среди россыпи барахла, и полетел на эти призывные вопли. Полетел — не совсем точное слово, протискивался в массе покупающе-продающего люда, но так расторопно, что поспел на место происшествия одним из первых. Происшествие же заключалось в том, что некий верзила в гимнастерке, прохаживаясь между рядов, где на расстеленных прямо на земле газетах что только не лежало, спер каракулевую шапку. Его засекли и с криками «В гимнастерке! Держи!» бросились в погоню. Гимнастерка не могла служить надежным ориентиром, поскольку в них тогда ходила добрая половина мужчин. Но вор, на свою беду, был слишком высок, его стриженая голова мелькала поверх других голов как мишень, и за этой-то головой все, и ты в том числе, жадно устремились. Верзиле бы пригнуться и затеряться среди толпы, но он допустил тактическую ошибку, выскочив на пятачок, где продавались кровати с блестящими шишечками, перины, этажерки, шкафы и прочее. Делая гигантские шаги, мчался в сторону пустыря, на котором спустя два десятилетия возвели первый в Витте многоэтажный жилой квартал. Кто-то услужливо подставил ножку, верзила грохнулся, выпустив шапку из рук, на него тотчас налетели, и началась грозная и скорая расправа. Скорчившийся, улиткой свернувшийся парень заслонял руками голову, но руки отдирали и с размаху били в открывшееся лицо. Он — в сторону его, по пыли, по окуркам и газетным клочкам, стараясь глубже вдавить в сухую и твердую землю. Ты тоже, подхваченный общим негодованием, ткнул под ребро носком сандалии.
Страшно подумать, чем кончилось бы все, не вмешайся инвалид с культей вместо правой руки. Но левой рукой и этой своей культей он работал удивительно проворно и за несколько секунд растолкал всех.
— Кто притронется — убью! — и высоко над головой взметнул единственный кулак. — Человек ведь! Человек — не деревяшка.
Толпа молчала, тяжело дыша, отдуваясь, только какая-то баба спросила с вызовом:
— Заодно, может?
— Я те покажу — заодно! Убить готовы за шапку. Звери!
— Милицию! — пискнул кто-то.
— Раньше надо было милицию. А теперь гробовщика зовите.
Но верзила уже вставал, подняв сначала зад, и лишь после, передохнув, оторвал от земли голову. Покачался на длинных ногах, крепко зажмурил и подержал так глаза. Один глаз заплыл, на брови висела скорлупа семечки. Медленно сплюнул красным и липким, и розовая слюна протянулась от рассеченной губы. Пошел, и толпа расступилась перед ним, только в спину летело, что в следующий раз неповадно будет, но уже не зло и даже не для острастки, а для самоуспокоения — не зря били.
В молчании подошла к пианино, постояла с безвольно опущенными руками, будто то, что предстояло ей, требовало нечеловеческого усилия, и наконец села, а руки продолжали висеть.
— Может, не надо? — неуверенно молвила жена Пшеничникова. — Вы, наверное, устали…
— Музыка не утомляет ее, — скромно, на правах близкого человека заверил ты. — Весь сегодняшний день прошел у нас под знаком музыки. Ввиду некоторой территориальной удаленности, — прибавил ты с мягкой самоиронией, — мы лишены возможности регулярно посещать Большой театр.
— Ты думаешь, мы часто бываем там? — покаялся Башилов. — Вот дока по части премьер. — Он показал глазами на шаманящего над виски Пшеничникова. — Ни одной не пропускает.
Театральный художник встревоженно поднял голову.
— Что?
А Фаина все так же
— Мы ждем…
Рыжебородый мультипликатор, сглаживая паузу, самозабвенно плел очередную околесицу. Башилов поддакивал и громко смеялся.
— Фаина! — с легким удивлением проговорил ты. Сверху ее лоб выглядел особенно некрасивым — слишком высок и выпукл.
И тут за твоей спиной грянула музыка. Ты медленно обернулся. Склонясь над магнитофоном, хозяйка регулировала звук.
— Вот и прекрасно! — обрадовался Пшеничников. — Никогда не надо заставлять женщину. Как сказано в одной великой книге, сами предложат и сами все дадут.
Поправляя перед зеркалом бусы из отборного янтаря, Натали осведомилась, не кажется ли тебе, что твой приятель Пшеничников слишком много внимания уделяет твоей дочери. Только заметила? А тебя уже не первый день снедала тайная и глупая («конечно, глупая!» — сердился ты) тревога. Простительно матери с настороженностью относиться к каждому взгляду, что задерживается на ее уже взрослой дочери, но мужчина обязан хранить спокойствие.
— Они беседуют о театре. Он просвещает ее.
— Просвещает! — повторила Натали с интонацией, от которой у тебя пересохло нёбо. В ее глазах ты был не просто слепым, а преступно беспечным отцом.
Два тяжелых альбома… По ним можно проследить, как твоя дочь постепенно, очень медленно, но все-таки гораздо быстрее, нежели это было на самом деле, превращалась из бесполого карапуза в девочку с бантиком, потом с косичками, потом в подростка с короткой стрижкой. Ты взял ее длиннофокусником, когда она устало выходила из моря, светлые волосы слиплись (она презирала резиновые шапочки), и если б не узкий лифчик на груди, то ее, худую и голенастую, можно было б принять за мальчишку. Плавать она выучилась лет в восемь, а в тринадцать заплывала так далеко, что дважды ее выдворяли из моря на спасательном катере. В кого пошла она своей удалью? В тебе, насколько ты помнишь, ее не было, лишь к концу войны выучился плавать, а Натали до сих пор не умеет, барахтается в желтой жиже у берега. За дочь, которая превращалась в точку на горизонте, переживала шумно, ей было легче, чем тебе, которого мужской сан обязывал хранить хладнокровие. Лишь когда Злата, к великому твоему облегчению, выбиралась наконец на берег, позволял себе ироничное замечание насчет черноморских дельфинов, которые, как известно, любят побаловаться с человеком и иногда заигрывают его насмерть.
— До сих пор они спасали людей, — бросала Злата, выжимая мокрые волосы. Вода быстро стекала по ее костлявому телу, с трусов и лифчика, не упруго облегающего груди, как у девушек ее возраста, а вяло свисающего — нечего было облегать.
Утверждение Натали, что она пикантна, несмотря на его очевидную смехотворность, ложилось на твое неспокойное и втайне виноватое сердце целебным бальзамом. И потому ты продолжал играть роль скептика. Чем рискованней были аргументы, которые ты, набираясь духу, один за другим выдвигал против своей дочери, вернее — ее внешности, тем больше начинал верить в ее сокрытое от твоих слишком пристрастных глаз обаяние. Что-то подсказывало тебе, что иначе ты не отважился бы на эти жестокие наблюдения. В самом факте их открытого, словами обозначенного (решился ведь!) существования уже таилось их незримое опровержение. Натали считала, что у вашей дочери не будет отбоя от поклонников.
— Я опасаюсь, — заметил ты, двумя пальцами придерживая у губ соломинку, — что после твоего отъезда моя дочь непременно захочет вкусить прелестей театральной жизни.
Злата, не подымая головы, помешивала коктейль.
— С каких это пор, — проронила она, — папа стал опасаться за свою дочь?
— С тех пор, — улыбнулся ты, — как стал папой.
В длинном стакане тихо звякнули льдинки.
Пшеничников мизинцем поглаживал усы и хранил молчание. У него не было детей, и, насколько ты понимал, он не собирался обзаводиться ими. Не этим ли объяснялись раздражительность и неровность настроения его супруги?