Победитель. Апология
Шрифт:
— Это?
— Ну это. — И, еще не начав манипулировать с рычажком, понял по хитринке в ее глазах, что без навыка справиться с этим не так-то просто.
Убийственный штрих! — но это лишь на поверхностный взгляд, а выплыви он в том же суде, его сразу отклонят ввиду несостоятельности. «Нет ничего предосудительного в том, что молодого мужа — тогда еще молодого, ибо, если не ошибаюсь, они прожили чуть больше трех лет — все еще занимали некоторые пикантные подробности. — Сделав паузу, предвкушающе погладит мизинцем холеные усы. — Прошу заметить, что в своем, в общем-то, естественном интересе он никогда не преступал дозволенных приличиями и мужским благородством границ, хотя какого мужа не точит в глубине души, что все-таки было у его жены
Неслышно лежа рядом, Фаина молчала в темноте.
— Ты ведь знаешь все обо мне. И как первый раз, и потом, до тебя… — Жена была не в счет, о ней ты за все время не обмолвился ни словом. — Я сам рассказал тебе, потому что мне хотелось, чтобы ты знала обо мне все. Все, понимаешь! Я не хочу, чтобы ты любила не меня, а другого человека. Иннокентия Мальгинова — только другого, лучше, чем я… А ты скрываешь о себе. Неужели ты думаешь, что мое отношение изменится, если я буду знать?
Фаина молчала.
— Наоборот! — убеждал ты и был совершенно искренен в эту минуту. — Ты станешь мне еще ближе, если я буду знать о тебе все. Да ведь я и так знаю. Не все, но знаю, ты ведь понимаешь. Было б даже странно, если б женщина… ну, которая уже прожила столько, — нашел ты выражение поделикатней, — не прошла через это. Вот это было б неестественно. Ты любила, я понимаю, у тебя это не могло быть без любви. Скажи хотя бы, когда это случилось.
Фаина молчала.
— Извини, — досадовал ты, — но я не понимаю тебя. Я не спрашиваю его имени, мне наплевать, но, не зная всего, я и тебя не знаю до конца. А не зная тебя, я не могу… Не то что любить, но как бы верить. Нельзя же верить тому, кого не знаешь.
Фаина молчала.
— Хорошо, скажи хотя бы: ты любила его? — И тотчас, поняв, что противоречишь себе: — Это глупый вопрос, я понимаю. Я не то хотел… Он любил тебя? По крайней мере, говорил, что любит? Наверное, обещал жениться. Или он был женат? В этом нет ничего зазорного. Да и, строго говоря, ни в чем нет. Не существует моральных явлений, а есть лишь моральная интерпретация этих явлений. Это не моя мысль…
Но даже опальный и могущественный авторитет базельского философа, которого ты дерзко взял себе в союзники, не поколебал ее. За долгие месяцы вашей любви она только два раза не уступила тебе.
Забыв про взлетную карамель, с тихой улыбкой смотрела в иллюминатор. Ты видел ее некрасивый профиль, однако не только не испытывал досады или, скажем, неловкости, а получал особого рода удовлетворение. Было в этой некрасивости нечто, что не то что ублажало тебя, а странным образом успокаивало. Вот-вот, успокаивало. Это была твоя некрасота, она принадлежала одному тебе, и не только потому, что ни один посторонний взгляд, пусть даже случайный и мимолетный, не проникал сейчас сюда, а как раз в силу своей некрасивости. Непреодолимую оградительную стену возводила она между Фаиной и другими мужчинами. Ты один царствовал тут, и это — навсегда, во всяком случае, на столь долгое время, как ты того пожелаешь. Ты коснулся ее руки, доверчиво лежащей на подлокотнике рядом с твоей рукой. Она повернулась с вопрошающей уступчивостью на лице.
— Почему ты не стала играть вчера? — спросил ты.
Мгновение ее взгляд не понимал тебя, но вспомнила, и веки ее, дрогнув, приопустились. Самолет заложил вираж. По салону проползло и выскользнуло вон празднично-яркое солнце.
— Тебе не понравился Пшеничников?
Она медленно пожала плечами.
— Почему? Он… Они все ничего. — И больше ни слова.
Все ничего… Но если так, если единственное разумное объяснение ее отказа — вульгарность хмельной компании, вряд ли способной даже в трезвом состоянии оценить музыку (а тут еще Большой театр, до предела обнаживший и без того вибрирующий нерв ее художественной натуры) — если это единственное
Ты подливал и подливал — себе, а ей чуть-чуть, потому что она только осторожно пригубливала. А тебе надо было хотя бы немного захмелеть: не хватало решимости, вы слишком мало знали друг друга. С другой женщиной ты, пожалуй, поостерегся бы так рано и неподготовленно переходить границу, а здесь что-то подсказывало тебе: можно! До дна опорожнив медленными глотками бокал, отставил его подальше от края стола и протянул руку. Плечо ее не отшатнулось и даже не дрогнуло под твоей ладонью, только как бы остановилось и чутко ждало: что дальше? И тогда ты, не отнимая руки, неловко придвинулся к ней вместе со стулом, обнял, привлек к себе. Она подчинилась, и в то же время ее напряженно замершее тело оставалось неподвижным и отдельным от тебя. Это-то и была Фаина: уступить, отдать все и одновременно тихо и недосягаемо стоять в стороне.
Вкрадчиво целовал ты мягкую и теплую шею, краешком сознания отметив, что это — мягкость и теплота увядания, и это придало тебе решимости. Поцелуи потяжелели, а во рту пересохло, потому что ты вдруг понял: будет! Тебе мешал ее полный бокал на краю стола, ты боялся задеть его ненароком. Она медленно повернула голову, и ты близко увидел ее глаза, которые несмело и виновато вопрошали, действительно ли ты хочешь того, что хотят и делают твои руки и твои губы; виновато — за это свое непонимание там, где, наверное, любая другая на ее месте поняла б. «Да, да!» — ответил ты исступленно и даже слишком исступленно, потому что на мгновение вдруг усомнился под этим ее взглядом, действительно ли хотят того твои руки и губы; ответил глазами, телом, какими-то словами, но все не то было, потому что не о том спрашивала она — о другом, и ответа не требовала. Безропотно подчинилась, но этот вопрошающе-виноватый взгляд остался, и, что бы ты ни делал с нею, ты чувствовал его, он мешал тебе, как тот исходящий пузырьками нетронутый бокал на краю стола.
Подымает и одновременно поворачивает голову — поймала, поливая цветок, твое неосторожное движение, но еще не увидела вскинутой камеры. Взгляд заранее, ласково и чуть грустно, одобряет все, что ты ни делаешь там, а в следующее мгновение наткнется на объектив и растерянно замрет. Но ты опередил ее.
И все-таки это не то выражение и не тот взгляд, который мучительно вопрошал тебя тогда. Но и тот ты видел — еще раз, значительное время спустя после вашей первой близости. Вот только где и когда? Не вспомнить… В одном ты уверен: не на снимках, потому что все ее снимки, как и вообще все непляжные работы, ты всегда делал сам и уж наверняка припомнил бы.
В разгаре сезона суточная норма превышает полтысячи отпечатков (не считая «аквалангов»), но дело даже не в количестве и не в том, что четверо ребят, по двое работающие у тебя через день в течение всего лета, по горло загружены пляжной поденщиной. Дело не в этом. Фотомастер, как и спортсмен, как и художник, не должен терять формы… В съемке у тебя давно выработался автоматизм: глаз точнее и быстрее всякого экспонометра определяет освещенность, рука корректирует диафрагму, тело, двигаясь, находит нужный ракурс — не человек, а фоторобот, но вот позитивный процесс даже при колоссальном опыте работы непозволительно сводить к набору запрограммированных операций. Конечно, на пляжных снимках, неотличимо похожих один на другой, да и равного, в общем-то, качества, потому что твоя рука и твой глаз давно уже не дают осечки, — на пляжных снимках премудрости позитивного процесса не освоишь: шлепай и шлепай один за другим! Ребята так и делают; шестьсот, даже семьсот отпечатков — еще не потолок для них. Это чревато опасностью нивелировки позитивного процесса. Поэтому в течение всего лета ты хотя бы раз в неделю остаешься в лаборатории и, в сторону отодвинув пляжный ширпотреб, работаешь с учениками над серьезными вещами: кадрирование, световой баланс, поиски тонального ключа, моделирование светотени…