Победивший платит
Шрифт:
– "Ребенок румян, здоров и регулярно прибавляет в весе по двести граммов", - слышится в ответ.
– Это критерий благополучия? А ты - зануда, знаешь?
Еще бы я не знал.
– Мне по-другому нельзя, - без преувеличения отвечаю. Действительно нельзя. А в гримасе, которой он награждает меня напоследок, нет ожидаемого облегчения, и случай слишком хорош, чтобы его упускать.
– Если хочешь, можешь разделить со мной чаепитие, - ожидая отказа, предлагаю я.
Как ни удивительно, а он соглашается и совершенно всерьез полагает, что я примусь таскать подносы с чашками собственному подопечному. Приходится
– Лучше я не стану задумываться о том, что делаю, - добавляет, - а то у меня точно крыша поедет. Иду ночью в гости к цету распивать с ним чаи...
Барраярец ничего не смыслит ни в гармонии, ни в сортах, «драконий жемчуг» для его слуха предсказуемо оказывается пустым звуком вроде ветра, поднявшегося к ночи, тонкостенная чайная пара в грубых пальцах выглядит неестественно уязвимо, того и гляди, лопнет.
– …способ управления стихиями, - объясняю я. Сладковатый настой исходит паром, дразнит ноздри тонким цветочным запахом, - и способ сворачивания чайного листа.
– Все ясно, - ехидствует он.
– Ты угощаешь меня тем, что предварительно выплюнула большая змеюка.
Он совершенно безнадежен и кичится этим настолько явно, что даже чтение нотаций ничего не исправит. Благородный напиток, врачующий связи между душой и телом, в его восприятии ценен не более чем сенной настой, и куда больший энтузиазм вызывают сладости, полагающиеся к чаю.
– Ты понимаешь, что я лет двадцать жизни без колебаний бы отдал, только бы не сидеть здесь?
– внезапно спрашивает он, разбивая молчание. По-видимому, чай действует на него подобно стимулятору, поощряя к беседе.
– Я все думаю, - вдохновленный отсутствием комментариев, продолжает он, - а почему только двадцать? Может, я потому и не хочу твоего чертова благополучия, что у меня тогда не останется оправданий?
Это следует понимать как завуалированную просьбу о прощении? Нет, маловероятно, чтобы двух дней нормальной жизни хватило бы такому созданию, чтобы оценить свой поступок по достоинству. И, значит, он говорит о другом.
– Так зачем ты вышел за моего брата?
– спрашиваю я, и угловатое лицо напротив каменеет. Так выглядят старые стены: сплошь темные тени и трещины.
– Польстился на то, на что не стоило, - обрезает он.
– И хватит об этом.
Еще чай, вторая заварка слаще и полней на вкус, верхние легкие ноты запаха ушли, сменившись полным, открытым ароматом...
Что-то здесь не так, не укладывается в картину. Может быть, он всего лишь сожалеет о тогдашнем выборе, сделавшим невозможным возвращение к так называемым «своим», но эмоций многовато для простого раскаянья. Мало ли на войне двойных агентов; мало ли убийц?
– Ситуация щекотливая, - тщательно следя за интонациями, предлагаю я.
– Но не безнадежная.
Он должен понять. Если есть хоть малый шанс на то, что к смерти Хисоки его вынудили - я прощу, как прощают оружие, но не дают прощения руке, его державшей.
Но он молчит, как молчал бы мертвец: равнодушно. И это значит… что?
Что если Хисока знал о предстоящем? По спине ледяными лапками проходится ужас. Младший не страдал излишней жертвенностью, это верно, но война меняет людей так же, как меняет границы, неоспоримым доказательством тому - сидящее напротив меня существо, так может ли быть, что Хисока взял на себя чужие грехи и погиб осознанно, позаботившись о том, чтобы не быть в посмертии обремененным долгами?
Это бы все объяснило: брак, несчастье и это олицетворение вины в кресле напротив. Следовательно, они оба знали, планировали и сделали?
– Я пойду, - подтверждая верность озарения, роняет он. Вина - как камень, что давит на плечи: не снять и не облегчить, не подставить другой опоры.
– Прости мне, - быстро говорю я, - и закроем эту тему.
До поры до времени. Он должен понимать, что я не могу иначе. А если и не понимает - что с того?
– Я сам отвечаю за свои поступки, - не шевелясь, произносит он. Молодые падки на подобные декларации, но разница в том, что в эту минуту он действительно имеет в виду то, что говорит. И это означает, что спина - лишь предлог; не за роскошь дома и мира он себя наказывает, но за то, что остался жив. А Хисока умер, позаботившись о нем.
– Постарайся это запомнить на следующий раз, когда станешь мне объяснять насчет госпитализации.
Поразительно, как чаепитие сонастраивает мысли, чутким камертоном прозванивая ноты душ. Даже у таких разных собеседников.
– Уступи мне в этом, - прошу я. Он не может иначе, и я не могу, выйти из этого тупика можно только вдвоем.
– Я уступлю в ответ.
Изысканное переплетение голубоватых линий на фарфоре слишком сложно, чтобы он мог проследить узор, но попытки родич предпринимает. Смущен?
– Чем я таким тебя не устраиваю?
– интересуется. Несомненно, он стыдится собственного несовершенства, и пускается в объяснения.
– Я знаю, что не нравится мне. Мне не хотелось бы, чтобы ко мне... прикасались цетагандийцы, помимо прочего, и я вам не верю. А ты что? Боишься ответственности?
– Не только это, - хотя и это тоже, незачем скрывать. Как объяснить доступно?
– Это уродливо, когда тебя корчит от боли. Негуманно, глупо и несообразно. Если дело только в цетагандийских врачах - я найму для тебя бетанца.
– Я не предмет меблировки, чтобы меня ремонтировать, если я не гармонирую с обоями, - отчего-то злясь, отвечает он.
– Все остальное можно решить. Я, например, могу написать юридически засвидетельствованный отказ. Может быть, мне самому однажды придет в голову обратиться к вашим коновалам. Но мне самому, если ты понимаешь разницу. Или у тебя на меня личные виды?
Приходится запить изумление. Он что-то слышал о старых обычаях, когда вдовы становились вторыми женами родичей умерших, и проводит параллели? Но это давно не в ходу… впрочем, ему-то откуда знать.
– Я не намерен делать тебя… партнером, - максимально вежливо объясняю. Настолько далеко семейный долг не распространяется, и хорошо.
– Извини, - добавляю, испытывая некоторую неловкость. Но это вправду чересчур, барраярец в статусе моего супруга.
– Я просто расцеловать тебя готов от восторга!
– шипит он, сощурившись так, что и глаз не видно.
– А я уж боялся, что у вас это семейное...