Побег обреченных
Шрифт:
Рудольф Ахундович – слушатель благодарный, цокал языком, щипал щетку усов с проседью, закатывал глаза, восклицал и стонал, сопереживая лукавому рассказчику щедро и неуемно. Эмоциональные соболезнования подкрепились материальными: на столике, мелко дрожавшем от перестука колес, появились палка салями, балык и свежие помидоры. Попутчикам было предложено разделить позднюю трапезу.
Затем улеглись спать. Когда залезли под одеяла и купе озарил мертвенный рентгеновский свет ночных ламп, в дверь постучали.
– На выход, – властно потребовала проводница, и Ракитин вспомнил о своих обязательствах. Со вздохом встал.
– Зачэм звать тебе? –
– Все нормально, – буркнул Александр, одеваясь.
– Ты лежи, – подал голос Градов, слезая с верхней полки. – Мне все равно не спится. Чего там надо?..
– Два сортира и коридор, – виновато молвил Александр.
…Его заполонило резкое, как оскомина, впечатление, будто происходящее ныне уже случалось с ним.
Подобное ощущение связано у людей либо с тщетным воспоминанием забытого сна, либо с ушедшей в небытие реальностью, оставившей в сознании свою полустертую тень, либо со смутной догадкой об иной жизни, задавленно таящейся в глубине памятью себя прошлого. Последнее могло относиться к нему вполне закономерно, и участливое разъясненьице ученых психологов на тот счет, что, мол, встречаются еще псевдореминисценции, тут было бы навряд ли приемлемо.
Итак, готовясь приступить к малооблагораживающему труду по приборке вагонных клозетов, он кратчайшей ассоциацией пришел к понятию о военной службе, где сия прерогатива неизбывна.
В калейдоскопе памяти, смешавшем эпохи, различились облупленная позолота доспехов римского легионера, атласные шаровары янычара и, особенно зримо, шинелька нижнего офицерского чина времен первой мировой бойни – с рыжими подпалинами от костров и пожарищ, вонявшая одновременно псиной и дезинфекцией.
И – вспомнил. Паровозик, разломанный международный вагон с бархатными нарами, наспех приколоченными к стенам, истоптанные сапогами занавеси с бахромой, валявшиеся вместо половиков в проходах, и – люди, забившие вагон: раненые, тифозные, просто вдребезги пьяные, спасавшиеся от голода и сумасшествия в этом гробу на колесах, катившем через Европу с однообразием ее унылого мартовского пейзажа: закопченными вспучинами сугробов, пасмурным небом, голыми мокрыми лесами и стиральными досками пустынных полей. И еще: два крест-накрест забитых необструганными досками отхожих места – туда уже невозможно было войти, и нужду справляли с подножек, на ходу: товарищи держали друг друга за руки, отпуская веселенькие матерные скабрезности через озлобленность, взвинченную обреченность и страх. И смеялись, заходясь в кашле и рвоте.
Что там было еще, в дикости, крови и грязи?
Он снова видел то ушедшее, полузабытое им, смотря в слипающиеся глаза проводницы и выслушивая ее сонные, через зевки, указания. Молча принял инструмент: веник, совок, тряпки.
Мирный вагон, кативший в глубине Азиатского материка, спал, убаюканный шепчущим перестуком колес, протяжным эхом редких глухих гудков и плавной качкой рессор.
С механическим усердием выметая коридор, он возвращался к одному и тому же вопросу, словно ускользавшему из-под гнета спасительного бездумия: каким будет выбор?
Нет, он не разочаровался в боге, но страшился новой человеческой жизни, подобной сегодняшней, принуждавшей его – жалкого, как черепаха без панциря, карабкаться через препятствия, унижающие былой никчемностью.
Мир, некогда представлявшийся декорацией благодаря безмятежной и сытой жизни в узеньком уютном пространстве его собственного мирка, теперь обрел иные границы, иной объем и мстил внезапно обретенным величием, мстил беспощадно и неуклонно – как возвысившийся холоп свергнутому господину.
Елозил, сметая пыль с залежалого паласа, влажно отсвечивающий желтой соломой веник с зачерненными от грязи концами метелок…
Что же, он пройдет все испытания до конца. Пройдет и через обшарпанные вагоны, сортиры, унижения, мелочность обстоятельств и людей…
Тут он признался себе, что присутствие Ракитина не просто поддерживает его, но и привязался он даже к своему соседу…
Да, привязался, сознался он себе с удивлением. Хотя чему удивляться? Сегодня каждый из них – единственная опора для другого. Что будет после – неисповедимо, но сейчас это именно так. А мог ли на месте Ракитина оказаться кто-то иной? Наверное. Но – не любой, теперь он понимал это, вспоминая прошлое и нынешнее окружение, вспоминая роли, сыгранные им в грандиозном театре несшегося в неизвестность мира, на тихих, затемненных уголках его сцены. Теперь же свет рампы погас, закончилось лицедейство, и, выйдя на улицу, он очутился среди прохожих, одним из них, вне сцены, и растерялся, чувствуя себя ожившим манекеном, ступившим из застекленной витрины в хаос бытия, в водоворот его, и начал тонуть, но ухватился за соломинку, за Ракитина и – удержался… Надолго ли?
Он уселся на треугольную тумбу в тамбуре, представлявшую собой ящик для мусора, и, подперев подбородок кулаком, задумался…
Его состояние скорее всего походило на попытку самоанализа или же рефлексию; последнее определение звучало в устах многих с известным пренебрежением, будто ругательное, соответствующее проявлению неприличной духовной слабости. Такой ракурс воззрения немало его озадачивал. Он-то, напротив, полагал, что посомневаться лишний раз над своими поступками и мыслями не только не зазорно, но и полезно. Противопоказано данное свойство разве механизмам, да и то как сказать, ведь недаром же мечта конструктора – механизм самосовершенствующийся…
Итак, тот вагон… Те страдающие и гибнущие, их наспех закопанные трупы – в распутицу весны, в ямах с глинистой водой… Все ушло, сгинуло и где оно? И зачем было надобно?
Тогда… на что надеяться сейчас?
Неужели мало было пройти через тьму тщеты прошлого, чтобы поверить в некую лучезарность будущего? Как мотыльку, летящему на приближающийся свет фар…
Он запнулся в мыслях своих, узрев сиюминутную спасительную отраду в утвердившемся наконец «надо». В упрямстве действия. И – в великом и наивном человеческом «пока еще…». Пока есть время, которое истечет, но оно есть, есть настоящее, есть жизнь. И есть будущее – пусть безвестное. И надежда, и цель. И главное, вера в силу Творца, в силу животворящую, а не разрушительно-сладострастную, от которой когда-то он отказался. Напрочь.
Завершив уборку, он вернулся в купе. Лег на полку, уставившись на тонко дребезжащий плафон сиреневой ночной лампы. И позавидовал спящим рядом с ним людям. Но не потому, что сон уберегал их в блаженстве и неге от столь ненавистных им рефлексий. Большинство из них отдавалось жизни бездумно и слепо, и понятия света и тьмы являлись для них, даже верующих, все-таки далекими условностями, а он-то знал их подлинную, извечную реальность и сейчас находился на иллюзорной границе, пролегшей между ними, балансируя на тоненьком канате бытия…