Побежденный. Рассказы
Шрифт:
— По вагонам!
Еще долго после того, как поезд скрылся из виду, фрау Винтершильд прощально махала вслед ему рукой.
— Пойдем, мутти, — с нежностью сказал полковник. Когда они вернулись домой, фрау Винтершильд пошла на кухню и там, в своих владениях, вдоволь наплакалась. Полковник, не способный ни на чем сосредоточиться, взволнованно расхаживал но дому. Он не мог изгнать из головы мелодию того марша.
Ганса очень разочаровало, что его батальон не принимал участия в польской кампании. Он только и делал, что сидел в одном из маленьких кафе городка Леверкузена в Рейнланде, кипя от бешенства, и писал отцу длинные письма в таком ярком, взволнованном стиле, будто был очевидцем ужасов Варшавы.
— Дела у него идут неплохо, — сказал полковник супруге.
Потом,
Несколько дней спустя, сидя в военной столовой, озлобленный Ганс написал отцу письмо с ужасающими подробностями этой голландской бойни и закончил его словами: «Там не осталось ни единого голландца».
Полковник прочел письмо жене и добавил:
— Он вскоре станет капитаном.
— Конечно, но ведь столько смертей, — печально произнесла фрау Винтершильд.
— Да… да… — с искренним сожалением вздохнул полковник. — Однако на войне это неизбежно.
Полгода спустя Ганса перевели в батальон, расквартированный под Лиллем, во Франции. Он писал отцу о сломленном духе французов и вместе с тем распространялся о войне с партизанами. Эти письма приходили в Лангензальцу сильно изуродованными цензурой. В ответных полковник просил сына не забывать об осторожности.
Прошло еще несколько недель, и полк Ганса отправили эшелоном в Австрию, где он был переформирован перед нападением на Югославию. И снова, когда начались боевые действия, танки буквально сокрушили всякое сопротивление, а зачистку проводили отборные части, специально обученные уничтожать всех уцелевших до прихода обычных, более медлительных подразделений.
Подавленный, но не обескураженный Ганс продолжал писать отцу и даже в письмах с безмятежно-красивого греческого побережья ухитрялся уснащать свои писания беззастенчивыми воинственными гиперболами. Этот непрерывный поток вымыслов о боях лишь вызывал у полковника недоумение, что его сыну не присваивают очередного звания, а фрау Винтершильд от постоянной угрозы «самого худшего» начала увядать.
— Бедному мальчику должны дать отпуск, — причитала она. — Там только кровь и смерть — он больше ни о чем не пишет.
— И до сих пор не произведен в капитаны, — ворчал полковник. — Должно быть, еще мало людей погибло.
— Фридрих! — страдальчески взмолилась фрау Винтершильд.
— Такова уж война, — вздохнул полковник, опять с полной искренностью. — Канны, Ватерлоо, Танненберг — везде проливалась кровь.
В мае 1941 года желание Ганса наконец осуществилось, его перевели в прославленную часть, полк «Нибелунген», расквартированный в Польше. Двадцать второго июня после положенной артподготовки он двинулся в Россию, и двадцать четвертого во главе своего взвода молодых викингов Ганс одним из первых вошел в Брест-Литовск.
Теперь он понял, что такое настоящая война, и вскоре свыкся с нею, стал жить, как и его товарищи, одним днем. Сознание, что смерть может настигнуть в любую минуту, побуждало их вести себя с бесстыдством животных. Для солдат, порабощенных циничной, приземленной философией, смерть является концом, а не началом.
Они насиловали девушек, потому что так подобало мужчинам, и постоянно всеми силами старались доказать друг другу, что они мужчины. Это заставляло их делать вид, будто надругательство всем взводом над неизвестной беззащитной девушкой, безобразно распростертой на полу, доставляет им гораздо больше удовольствия, чем на самом деле. Почти у всех, когда они совершали этот постыдный ритуал под непристойные возгласы товарищей, природные склонности смешивались с отвращением, и этот омерзительный акт становился, подобно прыжкам через костер, испытанием решительности. В конечном счете он был победой нервов и крепкого желудка над жуткой возможностью насмешек со стороны товарищей и не имел почти никакого отношения к страсти.
Во времена затишья между боями
Почти целый год солдаты из взвода Ганса вели себя, как присуще на войне солдатам оккупационной армии, были порознь гораздо мягче, покладистее, вежливее, чем скопом. С зимой добродушию пришел конец, начались вспышки грабежей и злобных, бессмысленных убийств. Ганс, получивший вскоре после начала настоящих боевых действий первичное офицерское звание, уже не должен был вести себя, как остальные ребята; напротив, ему подобало быть офицером и благородным человеком, следовательно, предаваться удовольствиям вдали от чужих глаз. Поведение солдат потрясало его, вызывало яркие, неприятные воспоминания о выходках Чюрке в классе. Поскольку армия — это просто-напросто продолжение школы, рай для тех, кому неохота взрослеть, такое отношение вполне понятно, и Ганс жаждал врываться на эти оргии, арестовывать всех, а зачинщиков вести к себе в кабинет, как доктор Дюмдер. Однако разумные доводы брали верх. Офицеры постарше, участники проигранных сражений, снисходительно объясняли ему, что хороший командир должен знать, когда ослабить поводья, действительность не имеет ничего общего с правилами, когда снега по пояс и каждое дерево, каждая тень, каждый бугорок, кажется, целятся в тебя.
Ганс стал проводить столько времени, сколько удавалось, наедине с собой, в раздумьях. Характер не позволял ему мириться с мыслью, что его мечта опорочена. Иногда старшие офицеры в их равнодушии казались ему чуть ли не предателями. Они производили впечатление воюющих без особого желания, воспринимающих учение фюрера с легкой иронией, ничего не принимающих на веру и полагающихся только на опыт. Иногда досадовал на свою молодость, вынуждавшую его изо всех сил добиваться авторитета, который без труда становился достоянием людей с морщинистыми лицами, непринужденной утонченностью и легкой надменностью. Его нетерпеливое желание славы, возможности блеснуть умерялось глубокой, необъяснимой апатией, чувством затерянности среди массы людей в одинаковых мундирах, в океане цвета хаки, где все личное сглаживалось, все достижения становились общими.
Под этой вялостью, которую в известной степени можно объяснить разумными мыслями, бурлил романтический гейзер, беспокойство, будоражившее его сновидения и зачастую вынуждавшее прикладывать руку к горящему лбу. Он думал, что заболел. Иногда разговаривал сам с собой ради удовольствия слышать голос, говорящий то, что ему хотелось услышать. Этот голос в зависимости от его настроения звучал по-разному. Мог призывать воображаемую армию к невероятным подвигам или говорить с огромной нежностью, не обращаясь ни к кому, изливать переполнявшее Ганса чувство любви в смятую, лихорадочно стиснутую пальцами подушку. Он не мог забыть о собственном теле. Лежа на матраце, чувствовал его форму и сознавал его возможности. Оно томилось но партнерше. Оно было зрелым.
В ту зиму о наступлении или отступлении и речи быть не могло. Природа властвовала над землей, издеваясь над бессилием сверхчеловеков. Снежинки падали беззвучно, с оскорбительной грациозностью. Редкие выстрелы впавших в спячку орудий почти не сотрясали воздуха. Пар от человеческого дыхания был виден чуть ли не за километр. Оставаться в живых было ни хорошо, ни плохо. Несущественно.
Деревня Плещаница находилась на занятой немцами территории, неподалеку от линии фронта; она представляла собой беспорядочное скопление унылых домов. Жители воспринимали оккупацию равнодушно: не вели себя с величавым достоинством и не выказывали ни малейшего подобострастия. Холод подавлял всевозможные эмоции. Если местный немецкий начальник издавал какой-то приказ, никто не проявлял недовольства, но обеспечить выполнение приказа было так же трудно, как угодить им жителям деревни. Зима являлась общим врагом, и вскоре в долгой, белой, свистящей ветрами ночи обе стороны перестали обращать внимание друг на друга.