Поцелуй Арлекина
Шрифт:
Что до жертв, то все случилось именно так, когда я, по примеру многих в моих обстоятельствах, попытался узнать о ее прежних связях, особенно о первой. Вела меня, конечно, не ревность, а жгучее любопытство, сильно походившее на страсть. Но тут Надя оказалась вдруг нежданно скромна и даже стыдлива, хотя тоже это поняла. Она, впрочем, сказала, что может рассказать мне «все», но что это ей будет неприятно. Разумеется, под таким условием не согласился слушать уж я. В конце концов, я искал даже и не выход своему любопытству, это было бы просто, а – возможно, излишнее – обострение чувств: как раз то, что она находила в песнопениях погребалыциц. Я вскоре заметил с радостью, что оркестр, вопреки трагической своей бравурности, волнует ее меньше, хоть и он имел свое влияние на нее. Но от него она, по крайней мере, не рыдала, обхватив меня руками за шею, словно все еще была маленькой девочкой у песочной кручи. Словом, я скоро привык
Надо сказать – справедливости ради, – что Надя не была отнюдь действительно плаксой и что смеялась она много чаще, чем рыдала. Вскоре к этому нашелся и повод, заодно избавивший меня от нужды что-нибудь вызнавать у нее. Я вдруг обнаружил, что моя хитрость – назову ее скромно фигурой умолчания – совсем не была тайной для Нади. Она, конечно, не могла слышать шуток бабушки, впрочем, беззлобных, когда я, отобедав, шел в урочный час со двора; но, как оказалось, отлично знала и даже играла на свой лад с тем, что тайна наших свиданий совсем не была тайной для соседей. Мало того, она не была тайной и для соседских детей, а там и для всей уличной детворы, для которой, понятно, забор кругом косогора был скорее вызовом, чем преградой (как, к слову сказать, и нам). Я уже прежде слышал их шорох и сопение где-то в стороне нашего изножья, у гнилой доски (подсматривать в щели они не решались, понимая, что видны нам изнутри лучше, чем мы им). Но когда мышиная эта возня уже не могла быть незаметна Наде, та вдруг призналась, что относится к ней вполне снисходительно, ничуть не смущаясь всех этих подглядываний и подслушиваний. Я даже заподозрил с ее стороны умысел и потакание, вспомнив, что одеяло обычно стелилось ею на перекрестьях лучей из – все же значительных – дыр кровли. Но мне самому была мила мысль о такой сцене и софитах. Все же, не удержавшись, я спросил, что она думает об этой склонности к laisser voir и вообще о voyeurisme infantile.
– Простое детское любопытство, – заявила она беспечно. – Что ж, я тоже была ребенком.
– И тоже подслушивала и подсматривала?
– И, как видишь, не зря. Пока ты там красил забор и играл в горелки, я нашла этот дом.
– Как, ты хочешь сказать…
– Что мы тут не первые? Разумеется, нет. Говорю со всей прямотой, памятуя о «преждевременных уклонениях»: мы не только в песке копались, а бегали вот сюда подсматривать в щель. Тут была тогда дивная пара.
– Воображаю: спелая дачница, распутная от безделья, и молчаливый – по профессии – конюх.
Надя засмеялась:
– Нет, тоже дачник – и оба в самом цвету.
– Вот это странно! Что ж им мешало пойти на реку? Там полно тенистых кустов и отмелей на изгибах. Или в лес.
– А что мешает нам?
Я не нашелся, что ответить.
– В общем, неважно, – продолжала она. – Они получали, что хотели, и мы тоже. Они были щедры к нам. А в лес и на реку мы бы за ними не угнались. Порой я люблю вспоминать их.
– Приятно слышать: почтение к учителям.
– Именно (wiasnie). – Надя серьезно кивнула и потянула меня за рукав. – Все, разговор окончен. А то галерка скучает. Учителя так учителя: давай последуем их примеру. Солнце сейчас стоит как раз так, что они, – она кивнула на щель, – увидят все-все подробности.
Не стану лгать: под перекрестным теплом солнечных брызг, жадных взглядов и Надиных объятий я превзошел сам себя и все свое прошлое, но уже следил за собой, когда приспело время прыгать с забора. Тополь как раз стал ронять в пыль первый пух.
Страшное гаданье
Порой случались и передышки. В одну из них, оговоренную загодя (и вызванную, по словам Нади, каким-то срочным делом), я решил навестить вновь Ольгу Павловну. Я бывал у ней прежде раза два и давно задолжал ей книги, да с ними еще гимназическую тетрадь прошлого века, принадлежавшую бог весть кому, но ею бережно сберегаемую. Тетрадь эта могла быть интересна специалисту по истории русской педагогики либо – как она была интересна мне – исследователю и летописцу прежних нравов: подобно нашему веку, да, впрочем, и всем вообще временам, на полях и задних листах этой скрижали обретались рисунки и надписи, не имевшие касательства к постигаемой их автором дисциплине. Их-то я читал особенно прилежно и даже копировал порой (что, правда, бросил делать из-за все более набиравших пыл наших встреч с Надей). Однако ж задержка с возвратом сих ветхих реликвий их хозяйке была объяснима еще иными причинами.
Готов допустить, что мои мысли были вздором, но я никак не мог понять, зачем (если отбросить случайность, неспособную что-либо толком объяснить) я вообще оказался в доме Ольги Павловны. Конечно, тут много значила сама атмосфера этого дома, державшаяся на недомолвках, полунамеках и сложном характере хозяйки, то ли таившей в себе что-то, то ли, напротив, желавшей нечто сказать. Только что? Что тут могло быть, касавшееся до меня? Ранняя любовь отца? Но я не слыхал, чтобы он был влюблен в увечную девочку, тем паче пострадавшую по его оплошности. Это не подходило к нему по всем его ухваткам жизнелюбца, понимавшего в своем предмете точный научный смысл. В его сантименты я плохо верил. Потому я недоумевал, но не удивлялся, что «Летопись села Горохина» осталась незавершенной: в Горохине, верно, было столь же трудно найти достойный пера предмет, как и в нашей полулесной деревне, где одна только Ольга Павловна могла быть «интересной» (но не для меня). Кстати, о лесе: оседлав старенький мопед, я как-то поехал на поиски хутора близ Диканьки. Сама речка текла неподалеку, но именно через лес, порою густой, и жилья не было видно. Тем не менее, поколесив по тропинкам, а то и попросту по хвое и мхам, я все же нашел к вечеру хуторок дворов в десять. Заслыша мой мопед, селяне выглянули из всех ворот поглазеть на пришельца, потом зазвали в гости – чуть не ко всему хутору разом, – попотчевали местными изысками, посмеялись над моим русским акцентом, а затем я, переходя из дома в дом, обнаружил вдруг два трогательных обстоятельства. Помимо икон, тут повсеместных, таким же обязательным был том Гоголя, составлявший часто – на пару с поваренной книгой – всю библиотеку дома. Второе обстоятельство обнаружилось, когда стемнело: в хуторе не было электричества. Это могло быть очень романтично, когда б не грохот истребителей, переходивших как раз над лесом звуковой барьер (где-то под Киевом был аэродром). Уехал я почти в полной тьме, с головной болью от непривычного мне чада керосиновых ламп, но, следуя напутственным указаниям провожавших меня селян, нашел проселок, который вывел меня чуть не к самому дому. Идя теперь к Ольге Павловне и раздумывая, о чем с ней толковать (ее обиняки мне крепко надоели), я решил рассказать ей это маленькое свое приключеньице. Однако ж плану моему не суждено было сбыться – по крайней мере так, как я ждал.
Уже от ворот заметил я свет на веранде и услыхал негромкий, но явственный в тишине говор. Кто-то был у Ольги Павловны в гостях и, вероятно, пил с нею чай, как и я некогда. Я, однако, решил, что вряд ли помешаю, если уйду тотчас, оставив тетрадь и книги: новых брать я не хотел. С такими-то мыслями я поднялся на крыльцо и постучал в дверь, после чего вошел в ответ на хозяйское властное «войдите». Не знаю, правильно ли я сделал. Веранда была освещена большой лампой под нитяным абажуром, стоявшей на столе, в центре. Но чаю не было, а за столом, кроме Ольги Павловны, сидела Надя. Я тотчас увидал, чем они были заняты: пред ними была разложена пестрая колода карт. Стараясь ничем не выказать смущенья (Надя только подняла на меня глаза и потом стала смотреть равнодушно в сторону), я поклонился и сообщил о цели своего визита.
– Очень хорошо, – сказала Ольга Павловна. – Это внук Сомовых, – пояснила она Наде. – Впрочем, что ж я: ты его знаешь, вот! – Тут она ткнула пальцем в одну из карт. – Это он, он самый и есть, так что весьма кстати: как раз сам пришел.
Не поручусь – с порогу было плохо видно, – но, кажется, под рукой ее был червонный король.
– И что же он значит? – спросила Надя так, словно меня тут не было, и знала она обо мне разве что по слухам.
– Проходите и садитесь, – велела мне Ольга Павловна с своим обычным хладнокровием. – То, что он значит, я еще скажу. Вот посмотрим только, что легло рядом с ним.
Тут она принялась перевертывать карты, лежавшие прежде рубашкой вверх.
– Так-так, – говорила она весело. – По ранней дорожке свидание с любовью, по поздней – с разлукой, и… – Она на миг задумалась, оглядывая расклад. – …И горько вам будет, нестерпимо будет. Но не свидитесь после уже ни разу, никогда. Я знаю, как это: ни разу. И знаю, что говорю. – Она почти с торжеством посмотрела на меня, потом на Надю.
Но и не вглядываясь было видно, как побледнела та. О себе судить не берусь. Ольга Павловна вдруг нахмурилась.
– Да, девочка, тебе это ни к чему, ни за что ни про что, – сказала она. – И это так всегда и бывает. А сердце твое успокоится… – Она опять перевернула карту. – Вот: успокоится оно домом. Это… это тоже так всегда и бывает. А в детях ты будешь счастлива. Вот и все.
И она смешала карты.
Минуту – как только не две или три – сидели мы молча, не шевелясь. Лишь Ольга Павловна собрала колоду в коробку и отложила куда-то за поставец. Но хоть чашки и блюдца были у ней под рукой, чаю она не предложила. Надя меж тем как бы пришла в себя. Чуть откинувшись и порывшись в накладном кармане, она вынула десять копеек и, положив на край, отчетливо произнесла: