Поцелуй Арлекина
Шрифт:
На мотив из Жуковского
Петербургский некрополь описан давно.
Я гулял по нему в одиночестве. Но
Среди темных могил, не ушедших под снег,
На тропинке стоял мне чужой человек.
Был он в шляпе и длинном нездешнем пальто.
Взгляд опущен. Черты мне напомнили то,
Что привык я встречать в ломкой тени гравюр.
Он был странно угрюм: не печален, но хмур.
Он взглянул на меня. Я отвесил поклон —
Сам не знаю зачем. Как бы нехотя, он
Мне кивнул и, перчатку сжимая рукой,
Указал на надгробие перед собой.
Я прочел и поднял в изумлении бровь:
«Здесь покоится По» – там стояло. И вновь
Он кивнул мне. Не зная что делать, тогда
Я хотел, но не вскрикнул тотчас: «Никогда!»
Я сказал: «Мне известно, он умер давно.
Он был найден в беспамятстве, кажется. Но
Это было не здесь. И я помню, что он
Преждевременно был где-то там погребен».
«Впрочем, – тотчас осекся со страхом я вдруг, —
Он всегда говорил, будто он в Петербург
Наезжал, – а однако ж он тут
Так в смятении я про себя повторял.
День был сер. И туман застилал небосклон.
«Этот памятник скорбный… Надолго ль здесь
он?» —
Я спросил, поглядев на пришельца в упор.
Он молчал. Но я понял без слов: «Nevermore!»
Корнет Ергунов
Он будет город свой беречь…
А. Блок
История корнета Ергунова известна мне из вторых рук. Впрочем, те, кто слышал ее из первых, утверждают, что многие ее подробности сильно зависят от градуса беседы. А как точность фактов есть цель для людей моей профессии, то я счел возможным положиться вполне на свой, пусть скромный, но, бесспорно, трезвый источник в деле, где беспристрастность одна способна сдержать разгул фантазии. История эта такова.
Тарас Ергунов принадлежал (и, надо думать, принадлежит до сих пор) к числу «вечных» курсантов на манер тех, тоже «вечных», студентов, которые, раз сдав экзамен и куда-нибудь поступив, потом никак уже не могут окончить курса. Судьба их известна. Они часто становятся легендой в своем кругу, младшие глядят на них с почтением, а профессора морщатся. Это произошло с Ергуновым. Он пробыл с год в одном флотском училище, был отчислен, служил, вернулся и с тех пор устроился неподалеку от стен родной обители, не торопясь покамест назад под ее кров. Он между дел перепробовал массу занятий. То нанялся грузчиком в порт – и тотчас свел близкое знакомство с коллегами из «Красной Баварии» [6] , так что тем осталось лишь пронести под полой изделье своей фирмы, а всю закуску достали портовые. То стал кладбищенским сторожем, но не задержался и там, говоря, что невмочь слушать весь день медные, а если к тому же знать, что там бывает по ночам, то легко угодить и в Кресты. То, наконец, караулил вдвоем на паях с опальным поэтом (увы, ныне мертвым) известный крейсер на вечном приколе… Друзья – а у таких людей весь свет в друзьях – дали ему чин: корнет. Этот чин нельзя считать просто кличкой. Он значит большее, чем кличка, да, кроме того, у Ергунова была и кличка, возникшая по другому, особому поводу. Произошло это так.
Он заявил однажды – чуть не в первый год в училище, – что его прапрапрадед был кавалергард. Зная его, этому не хотели верить. Вдруг открылись доказательства: он бился об заклад и победил.
Кавалергарды в России наперечет. Их биографии еще в начале века были собраны и изданы историком Панчулидзевым в четырех роскошных томах с гравюрами, печатями и гербами. И вот в первом же томе, специально для того поднятом в библиотеке, действительно значился некто Василий Никифоров Ергунов, служивший в бытность свою при Елисавете, о коем, правда, не было иных сведений, кроме надгробных дат да известия, что в 1746 году он вышел в отставку по болезни «от старой раны под правой титькой». Тарас Ергунов торжествовал. С тех пор он стал, правда, зваться в глаза и за глаза Титькой. Он показывал вид, что сердится. Однако в душе был горд: прозвище подтверждало древность его корней. Ему, должно быть, это было важно. Он был отчаянный малый, шалопай, мастер лихо выпить или сделать дебош, но никто и среди «старичков» не знал так, как он, всех тонкостей и негласных традиций учреждения, диплом которого оставался для него мечтой. Это в конце концов и стало причиной всего происшествия.
Традиции флотских, да порой и сухопутных войск часто бывают странны. Училище, о котором идет речь, довольно скромное, избрало себе за правило, бог весть почему, в ночь после выпуска начищать до блеска ту часть конной статуи Петра, которую Фальконе изваял единственно ради верности натуре. Это называлось «выдраить лысого коня». Таким образом, часть выступала за целое. Ни начальство, ни городские власти, ни военная комендатура ничего поделать тут не могли, хотя принимали меры, и в опасный день уже с вечера в соседнем саду прогуливались невзначай стражи порядка. Все было зря.
Очередной выпуск праздновал окончание. Ергунов был почетный гость. Наконец, уже заполночь, стали искать, кто пойдет драить. Кликнули Ергунова. Он, хоть был нетверд в ногах, согласился охотно, присовокупив, что ему это не в новость. Пошли шумно, гурьбой. Ергунов возглавлял шествие. Но, как это водится под куражом, до места дошли лишь двое. Прочие разбрелись невесть куда по ночным улицам и переулкам. Ночь была холодная, ясная. Серп луны золотил Адмиралтейство. Распахнув для удобства плащ, Ергунов с щеткой и мелом в руке полез под коня. Но лишь коснулся он заветной меди, как вдруг вспыхнули кругом фонарики, раздался шум, голоса, явился, как из-под земли, желтый фургон, вращая синей мигалкой, и фары его уперлись в памятник. Оба сообщника, забыв о Ергунове, что есть сил бросились прочь. Он понял, что попался. Хмель разом вылетел из его головы при виде шинелей. Бросив щетку и мел, он вскочил, прижимаясь к ноге Петра, словно в свете софитов, и вдруг, бог знает зачем, прянул в единый миг к нему за спину, на конский круп, и прижался плащом к его плащу. Отчаяние порой лучший указчик. Лучи скользнули мимо, фургон развернулся, голоса и крики отдалились, и все стихло. Тарас думал, что спасен.
Но он еще не смел двинуться, шевельнуться, обняв за пояс своего спасителя, и лишь когда тишина стала полной, потянул робко носок ноги вниз, к земле. И тут едва удержался от крика:
левое его запястье было крепко схвачено железным кольцом, и как ни дергал он, ничто не помогало. Ужас стальными пальцами сжал его сердце. Во тьме казалось,
Он лежал на боку, завернувшись в плащ, в ограде, и страшный памятник стоял над ним. Но он уже больше не был страшен. Над Невой был рассвет. Воды ее, черные и недвижные, как камень, покоились, как в гробу, в берегах. Он привстал на локте… Так и есть! Проклятый лысый конь горел огнем в свете зари, а со стороны парка неторопливо шел постовой в перевязи, в белых перчатках и с усмешкой на губах.
Этим кончается история корнета Ергунова. Когда он трезв, она короче и проще. Тогда говорит он, что забрался на памятник от страха и зацепился там браслетом от часов. Что после сидел под дождем, боясь облавы, и уснул, отчего и упал на землю под утро. Как он там умостился – сам не поймет: конь Фальконе мало пригоден для этого. И тут он прав. На свежую голову от него больше ничего нельзя добиться.
Конец повестям Сомова
Часть вторая Поцелуй Арлекина
Предисловие
Валерьян Сомов не снискал себе славы стихотворца. Но странное дело: если его проза порой и могла вызвать улыбку, даже смех, то случалось это крайне редко, а его известный рассказ «Рент» вогнал как-то в краску двух дам, мало расположив к веселью. Напротив, его стихи принуждали не раз взяться за бока его друзей, отчего он охотно всегда читал их вслух и при женщинах – кроме разве что тех, которых сам стеснялся. Однажды я набрел на его столе на перевязанную черной резинкой пачку.
«Э, э! старина! Брось, – забеспокоился он тотчас, видя, что я рассматриваю. – Это того… не для печати».
Тщетно уверял я, что не хочу ничего печатать: он плохо мне верил. Между тем, покручивая ус, только что отпущенный, предмет его забот, смотрел он на свою пачку. Ему явно хотелось кое-что показать мне из нее, но он знал сам, что тогда уж и все прочее утаить не удастся. Наконец обычное добродушие взяло в нем верх, он махнул рукой. Я схватился за пачку. Сомов ерзал в кресле, пока я читал. Я вскоре увидел, что то были сочинения особого рода, создания нежные, как и их предметы, которые легче согласить между собой единством настроений, нежели сюжетов или тем. Впрочем, так и должно быть в стихотворном собрании. Что касается до вкраплений прозы (без которых обошелся бы поэт, но Сомов не обошелся), то они тоже подчинялись замыслу. Я сказал ему это. Сомов заспорил. Он сказал, что замысла никакого нет совсем, и не было, а что он просто писал, что приходило в голову, и складывал в стопку. Я заметил, что в голову приходило все на один лад. Он смутился. Я между тем стал невзначай подбираться к мысли о том, что недурно было бы…