Поцелуй Арлекина
Шрифт:
Родился он в Петербурге, в тридцать восьмом году. Отец его был архитектор, имел важный чин и вдруг лишился всего по глупой случайности. В Москве на подпись подали два проекта одного фасада, и сам (тут Андрей Григорьич мигнул глазом) подписал их. Крайним, как водится, оказался отец.
Легенда эта старая и, может быть, не раз бывшая. Я и прежде слыхал что-то такое в Москве и даже видел какой-то особый дом. Но семейная хроника гласит, что Уминга-старшего вызвали в Кремль. Ноги его не слушались, руки болтались. Он не помнил свой голос и думал, что потерял слух. Что ж, в кремлевских коврах тонули шаги, тонули и люди… Как в полусне видел он седенького Джугашвили, непоправимо маленького в сравнении со статуей и плакатом, но который, однако, каркал ему, дергая щекой.
– Ви – плахой архитектор. Я – тоже плахой архитектор. Но я лучше, чем ви. Ви нэ знаете, что у здания нэ может быть два фасада. Я знаю это. Я научу вас…
Было это или нет –
Андрей Григорьевич плохо помнил, как ушли русские (в том числе отец), как город пустовал без власти, как пришли немцы. Он был мал. Зато помнился ему говорливый весельчак дядя Рупрехт, поселившийся у них по указу кухарки, тоже занявшей одну из комнат. Они с матерью перебрались в спальню. Он уже знал много немецких слов.
Дядя Рупрехт смешно рассказывал, как в детстве его дразнили мальчишки в трамвае. Потом пришел кондуктор и ссадил их. «В трамвае, малыш, лучше быть кондуктором или вожатым (Fьhrer)», – заключал он. Андрея Григорьича тоже дразнили мальчишки: за что – он не мог понять. Упоминались мать и «офицер». Позже он узнал от кухарки, что все это ложь. Дядю Рупрехта он уважал, ему нравилось, как того боится околоточный чухонский жандарм. Надо думать, многих бедняг «ссадил» тогда с своего «трамвая» дядя Рупрехт. Прошло два года. Фронт приблизился. Бомбежки сотрясли город. Андрей Григорьевич видел в окно, как бежал от машины к дому дядя Рупрехт в распахнутом плаще. Вдруг он подпрыгнул и упал на спину, завернувшись в плащ. Вновь пришли русские, и с ними отец. Детство кончилось. Началась школа, потом институт.
Андрей Григорьич любил готику. Каждая буква на почерневшей давно табличке казалась ему похожей на островерхий собор. Он изучил их все в городе, рисовал, чертил, словом, тоже стал архитектор. Он даже работал в том же бюро. Родители умерли, кухарка ушла. Вся квартира теперь была его, он обставил ее с любовью, на свой вкус. Он был холост, здоров, полон сил. Он нанимал прислугу. Так прошло много лет. Все это кончилось в один день.
Как-то раз утром, открыв на стук дверь, Андрей Григорьич неожиданно для себя впустил к себе в кабинет странную процессию. Возглавляла ее неправдоподобно древняя дама с трясущейся головой. Следом шла вторая, моложе и крепче. Был одутловатый старик в черном костюме и в чем-то вроде пенсне. И наконец, замыкал шествие огромный молодой человек с открытым лицом без улыбки, похожий на сына писателя Набокова. Он изредка нагибался к свежепрорванной штанине серых модных брюк: на него во дворе напала собака. Дело выяснилось в несколько минут. Древняя дама была госпожа Ашер. Ее муж погиб в тридцать девятом году. Ее сын был одутловатый старик. Ее правнук возился с штаниной. От Уминга они требовали свою квартиру.
Взамен предлагали единственную комнату в Петербурге: все их «русское» достояние. Ему даже не дали растеряться. Он принес иголку и нить.
Уже было всем ясно, что республика доживает свои последние часы. Новая страна заявляла о себе. Все же с неделю Уминг думал что-нибудь предпринять. Хотел хвататься за связи, знакомства, узнал даже, что есть какие-то кровавые «друзья русского народа» и потом в ночном кошмаре видел Ашера-младшего с простреленной ногой – в том самом месте, куда целилась и собака. Потом он сразу на все согласился. Ашеры были любезны, помогли ему перевезти вещи: мебель принадлежала не им. И теперь, вот уже год, он сидел на 10-й линии, всхлипывал и глотал кофий.
– Я плохой архитектор, – сказал он мне. – Но и мы все плохие архитекторы. Можно сделать дом с двумя фасадами, можно улицу с одной стороной – все равно. Все развалится, рано или поздно. Все рухнет.
Я с ним согласился. Шум в прихожей дал знать о возвращении тетки. Андрей Григорьич проводил меня. Тетушка всплеснула руками, меня увидя. В тот день я получил обед, массу вопросов и рецептов. Когда же добрая старушка поняла, что я только что болел, в голове ее созрел совершенно новый план, о котором читатель узнает в следующей главе.
«Дипломат»
Провинциал в столице обречен на покупки и визиты. Отец дал мне несколько поручений, с которыми я справился походя. Такова же была судьба сувениров для друзей. Себе самому я думал купить, кроме книг, лишь новый «дипломат»: они уже прочно вошли тогда в моду, будучи знаком делового решпекта, и мой старенький портфель перестал меня устраивать. Между тем шел последний год экономики дефицита. Частные закусочные – «кооперативы» – были везде и даже на стены высовывали иногда свои вывески, вроде «Скушайте гриля, не выходя из автомобиля!», но частных вещевых лавочек как-то еще не завелось. Я уже обошел весь Гостиный Двор и множество мелких галантерей в поисках «дипломата», но, кроме очень кривых образцов с
Мало того, я и не знал, что в Петербурге есть Пассаж! Он – как, должно быть, ведомо всем, кроме меня, – стоит торцом к Невскому, и я, конечно, множество раз пробегал мимо, прижимая к боку свой портфельчик, нимало не подозревая о его существовании. Гостиный Двор своими купеческими ухватками мешал мне заметить его. Был закат, и косые лучи, пройдя сквозь стеклянный купол где-то вверху, распадались по залам матовым чудным блеском. Я начал обход. Помню тихий отдел ковров, где узор арабесок казался мне фундаментом волшебного замка, который мог существовать лишь в невидимом третьем измерении. Шляпный ряд удивил меня богатством выбора, вплоть до охотничьей шляпы с жесткой тульей и ночного немецкого колпака. Я пожалел, подойдя к игрушкам, что уже стар для них, наконец увидел разноцветные перепонки зонтиков, а рядом портфели и сумки всех сортов. Увы! «Дипломата» не было и здесь. Симпатичная девушка с розовыми ушками, как у белой мыши, спросила меня, чем я так удручен. Ее форменный фартук чудно шел к ней. Я изложил ей свои затруднения.
– Я сейчас узнаю, – обещала она и куда-то юркнула, я же выглянул пока на лестницу возле зала: эта галерея была крайней.
Тут, на забежной площадке, предназначенной, как я понял, более для служебных нужд, имелось боковое окно, на одну треть открытое и упиравшее взгляд в стену соседнего дома. Сам не знаю зачем, я сел на подоконник и поглядел наружу. И тут началась та цепь событий, которую любят литераторы, но которой никогда не следует жизнь, а потому и публика ей плохо верит. Окно выходило в узкий и длинный колодец, образованный стенами неплотно стоявших домов (№48 и №50, как я позже узнал), фасады которых, однако, сходились. Дно этой щели было вымощено тесаным булыжником наподобие старых мостовых, и солнечный свет падал сюда разве лишь в полдень. Как я ни придумывал, я не мог найти способа, как бы туда спуститься – разве что спрыгнуть в окно. Но туда явно никто и не хотел попасть. Затхлый дух шел оттуда, как из клоаки, да к тому же и мостовая образовывала желоб, должно быть, для стока воды. Необитаемое место в самом сердце большого города не могло не занять меня. Я уже с минуту смотрел вниз, когда вдруг понял, что это место не так уж необитаемо. Что-то двигалось внизу, вдоль желоба, и вначале я решил, что это кошка. Но чувство, в отличие от глаз, обманывает редко. Невольная гадливость подступила вдруг мне к горлу, и тотчас я рассмотрел длинный голый хвост, цепкие лапки, острую мордочку с усами… Гигантская крыса как ни в чем не бывало трусила по мостовой, миг – и она скрылась в какую-то щель в Пассаже. Странная мысль пришла мне на ум…
– Ах вот вы где! – раздался голос за моей спиной, и я, вздрогнув, обернулся.
Давешняя девушка стояла рядом со мной, разводя руками.
– Я ходила на склад, – сказала она. – «Дипломатов» нет. Но они будут – сразу после праздников.
Я молчал, глядя на нее. Теперь ее сходство с мышью очень не понравилось мне. Наконец я опомнился, стал благодарить, обещал зайти на неделе и с облегчением отделался от нее, сбежав вниз. Теперь уж я твердо решил навестить Крона.
Стало темнеть, когда я сыскал его дом. Он встретил меня радушно. Осведомился, где я живу, и тут же, на втором слове, предложил ужинать и ночевать у него. Признаюсь, я был рад остаться. Общая кухня на Мытне с желтыми плитами, где я варил по вечерам яишницу, или макароны, или грел чай, общежитский душ, в коем нельзя было выжать и капли горячей воды, меж тем как набрякшая штукатурка падала с потолка погонами на плечи, грязный клозет и, словом, все удобства кочевой жизни порядком мне надоели. Между тем Крон, похожий на ворона в шелковом своем халате, был хозяин огромной квартиры и вскоре, спросив, голоден ли я, отвел меня в столовую, где посреди ковра возвышался, как пьедестал, круглый стол под вязаной скатертью, стояли стулья с резными спинками и в углу буфет для посуды; гостиная, объяснил Крон, была по соседству, через дверь. Он живо сервировал на двоих ужин – и миг спустя я увидел себя с салфеткой за воротом перед множеством блюд, в основном закусок («Все по-холостяцки», – пояснил Крон). Однако, видя, с какой охотой я уплетаю салаты, холодное, заливное, телячьи мозги под луком и проч., и проч., он под конец отправился греть даже борщ, попутно наведавшись невзначай, ем ли я чернослив, запеченный в мясе. Сам он был явный гурман. За едой я рассказал ему о своем визите на Васильевский остров, о методе голодовки, придуманном моей тетушкой (чем рассмешил его чрезвычайно), и, наконец, о несчастном Уминге, архитекторе-пессимисте. Крон задумчиво закурил, сбивая пепел ударами длинного пальца в перстне.