Под ивой
Шрифт:
Вот Кнуд и в большом великолепном городе Милане, нашел здесь немецкого мастера и стал у него работать. Хозяева его оказались славными, честными и трудолюбивыми людьми. Они от души полюбили тихого, кроткого и набожного юношу, который мало говорил, но много работал. И у него самого на душе стало как будто полегче. Казалось, Бог наконец сжалился над ним и снял с его души тяжелое бремя.
Первым удовольствием стало для Кнуда взбираться на самый верх величественного мраморного собора, словно изваянного со всеми своими остроконечными башнями, шпицами, высокими сводами и лепными украшениями из снегов его родины. Из каждого уголка, выступа,
Целый год прожил он в Милане; прошло уже три года с тех пор, как он покинул родину. И вот раз хозяин повел его на представление — не в цирк, смотреть наездников, а в оперу. Что это был за театр, какая зала! Стоило посмотреть! Во всех семи ярусах — шелковые занавеси, и от самого пола до потолка — просто голова кружится, как поглядишь! — сидят разряженные дамы с букетами в руках, словно на бал собрались. Мужчины тоже в полном параде; многие в серебре и золоте. Светло было в зале, как на ярком солнышке, и вдруг загремела чудесная музыка. Да, тут было куда лучше, чем в копенгагенском театре, но там зато была Иоганна, а тут…
Что это, колдовство? Занавес поднялся, и на сцене тоже стояла Иоганна, вся в шелку и золоте, с золотой короной на голове. Она запела, как могут петь разве только ангелы небесные, и выступила вперед… Она улыбалась так, как могла улыбаться одна Иоганна, она смотрела прямо на Кнуда!..
Бедняга схватил своего хозяина за руку и вскричал: «Иоганна!» Но крик его был заглушен музыкой. Хозяин же кивнул в ответ головой и сказал: «Да, ее зовут Иоганной!» И он показал на листок — там стояло ее полное имя.
Да, это был не сон! И весь народ ликовал; ей бросали цветы и венки, и стоило ей уйти, ее опять звали назад; она уходила и выходила, уходила и опять выходила.
На улице карету ее окружила толпа, выпрягла лошадей и повезла ее. Кнуд был впереди всех, веселее всех, и когда они добрались наконец до великолепного освещенного дома, где жила Иоганна, Кнуд встал перед самыми дверцами кареты. Дверцы отворились, и она вышла. Свет падал ей прямо в лицо; она улыбалась и ласково благодарила всех, она была растрогана… Кнуд не сводил с нее глаз, она тоже посмотрела на него, но не узнала. Господин со звездой на груди подал ей руку. (Это был ее жених — толковали в народе.)
Кнуд пришел домой, и — котомку на плечи! Он хотел, он должен был вернуться на родину, к бузине, к иве… ах, под иву!
Хозяева просили его остаться, но все уговоры были напрасны. Они говорили ему, что дело идет к зиме, что все горные перевалы уже занесены снегом. Нужды нет, он мог идти за медленно двигающейся почтовой каретой — для нее-то ведь уж расчистят дорогу!
И он побрел с котомкой за спиной, опираясь на свою палку, взбирался на горы, опять спускался. Силы его уже начали слабеть, а он все еще не видел перед собой ни города, ни жилья. Шел он все на север, над головой его загорались звезды, ноги его подкашивались, голова кружилась… В глубине долины тоже загорались звездочки, словно и под ногами у него расстилалось небо. Кнуду нездоровилось. Звездочки
Целые сутки пробыл он тут; все тело его просило отдыха. Сделалась оттепель, в долине стояла страшная слякоть и грязь, но на другое утро явился шарманщик, заиграл датскую песню, и Кнуд сейчас же отправился в путь. Много дней шел он, не останавливаясь, торопясь изо всех сил, как будто дело шло о том, чтобы застать в живых домашних. Ни с кем не говорил он о своей тоске, никто не мог и подозревать о его глубочайшем сердечном горе. Да и что задело людям до такого горя — оно неинтересно; нет до него дела даже друзьям. У Кнуда, впрочем, и не было друзей. Чужой всем, пробирался он по чужой земле на родину, на север. В единственном полученном им больше года тому назад из дому письме говорилось: «Ты не настоящий датчанин, как мы все: мы ужасно привязаны к своей родине, а тебя все тянет в чужие страны!» Да, родители могли так писать, они ведь знали его.
Смеркалось. Кнуд шел по большой дороге; в воздухе уже становилось холоднее, а самая почва — ровнее, больше встречалось лугов и полей. У дороги стояла большая ива, и вся окрестность смотрела такой родной, чисто датской! Кнуд сел под иву. Он очень устал, голова его упала на грудь, глаза закрылись, но он ясно чувствовал, что ива ласково склонилась к нему ветвями. Дерево было похоже на могучего, сильного старца… на самого «батюшку»! «Батюшка» нагнулся к Кнуду, взял его в объятия, как усталого сына, и понес домой, в Данию, на открытый морской берег, в садик, где он играл еще ребенком…
Да, это был сам «батюшка» из Кьеге, он пошел искать сына по белу свету, нашел его и принес в садик возле речки! Тут же стояла и Иоганна, разодетая, с короной на голове, какой Кнуд видел ее в последний раз. И она встретила его радостным: «Добро пожаловать!»
Тут же, возле, стояли две чудные фигуры, и все же они походили теперь на людей куда больше, чем во времена детства Кнуда — и они тоже изменились. То были две коврижки: кавалер и девица. Они стояли к Кнуду лицевой стороной и были на вид хоть куда.
— Спасибо тебе! — сказали они. — Ты развязал нам язык. Ты объяснил нам, что нужно свободно высказывать свои мысли, а иначе не будет никакого толку. Ну вот, теперь и вышел толк: мы — жених и невеста.
И они пошли рука об руку по улицам Кьеге и даже с оборотной стороны были ничего себе, вполне приличны. Они направились прямо в церковь, Кнуд с Иоганной — за ними, тоже рука об руку! Церковь ничуть не переменилась, чудесный плющ все так же вился по красным стенам. Главные двери были отворены настежь, слышались звуки органа.
Коврижки вошли в церковь и вдруг отступили в сторону: «Господа вперед!» — сказали они, и Кнуд с Иоганной очутились впереди. Оба преклонили колена, и Иоганна склонилась головкой к лицу Кнуда. Из глаз ее текли холодные, ледяные слезы — это растаял от горячей любви Кнуда лед ее сердца.
Слезы ее упали на его пылающие щеки, и он проснулся и увидал, что сидит под старой ивой, в чужой стороне, в холодный зимний вечер, один-одинешенек… Ледяной град так и колол ему лицо.
— Я пережил сейчас блаженнейшие минуты в моей жизни! — сказал он. — И то — во сне! Боже, дай же мне опять заснуть! — И он закрыл глаза, сладко заснул.