Под прикрытием Пенелопы
Шрифт:
– По харе меня вздумал! По-настоящему! Щ-щегол!
И скрылся за табачным киоском.
Деревенская баба зашлась визгом, взывая к прохожим:
– Они его убили! Бандиты! Помогите ж ему!
Она, возможно, и сама бы кинулась на помощь, но очевидно опасалась за свои вещи.
– Всё в порядке, – прогудел один из хозяев камеры хранения.-Заткнись! – И тут же сгинул в недрах хранилища.
Очкарик между тем зашевелился, сел, опираясь на руки, с выражением недоумения на лице огляделся.
– Я вижу, вижу, какие у вас порядки! – не унималась баба, и все остальные свидетели, точно не в силах перенести её истошные
Шедший мимо мужчина в шляпе, привлечённый её криком, остановился и, не выпуская из одной руки рюкзак, другой стал помогать нокаутированному подняться. Тот кое-как утвердился на ногах и сразу взялся за лицо:
– Очки! Где очки?!
Мужчина подал ему останки – поломанную пластмассу без стёкол. Парень повертел обломки близко перед глазами и отшвырнул в сторону.
– Вот шмара! Оптику расколол! Импортную!
Мимо как раз проходил сержант с портативной рацией на боку.
– Товарищ милиционер! – окликнула его тётка. – Защитите человека! Что за порядки на вашем вокзале? Грабють, гробють!..
– Ладно врать-то! – донёсся голос.
Началось разбирательство. Пострадавший бубнил про не выданный багаж и разбитые очки в дефицитной оправе, тётка, не отлучаясь от своих вещей, твердила про хулиганов, мужчина в шляпе пожимал плечами и озирался во все стороны, из камер хранения подавали реплики кладовщики. И сержанту ничего не было понятно. Он взял бывшего очкарика под локоть и предложил пройти в отделение. Тогда тётка закричала опять:
– Не тех берёте! Вы, слуги народные!
– Да заткнёшься ты, наконец?! – обратились к ней из окна. – Не на базаре, чай. Привыкла орать. Не видишь разве – он в дупель! И тебя вместе с ним надо на допинг проверить – одна шайка-лейка.
– Разберёмся, – сказал сержант и свободной рукой поправил фуражку. Было ясно, что ему хотелось поскорей прекратить все эти бестолковые, по его разумению, препирательства.
– Я вижу, вижу! – не унималась тётка. – Все вы тут заодно! Но не на таковскую напали! Я вас выведу на чистую воду! Я сама могу хошь кому врезать!
Сержант увёл побитого, лепетавшего что-то в своё оправдание непослушным языком. освещённая площадка опустела. Миронов глянул на часы с чувством удовлетворения от нескучно проведённого времени. «Везде и всюду выясняют отношения… – Поднялся, сложил газету, сунул в карман и отправился побродить, размяться. – Грустно, досадно, но… что ж теперь…»
Минут двадцать у остановки такси наблюдал за торгом пассажиров с «ночными бомбардировщиками». Едва не соблазнился «махнуть моторным способом» до дому, но без попутчиков дорога обходилась дорого, да и ехать если, сразу надо было, теперь же каких-то пару часов оставалось до первой электрички. И, купив ещё банку джин-тоника, он отправился «на своё место в партере» в надежде развлечься новым представлением. Но освещение у камер хранения погасло, да и кресла были уж заняты. Тогда, сразу почувствовав усталость, он двинулся вдоль жестяного забора, отгораживающего строительные леса одной из стен вокзала, и нашёл местечко на лавочке рядом с юношами, по виду недавними выпускниками средней школы. Из их разговора понял, что ехали они к одноклассницам в какой-то молодёжный центр, но замешкались и вынуждены теперь кантоваться под открытым небом. Причём, это обстоятельство их нисколько не удручало, даже напротив – они испытывали удовольствие от такого времяпровождения. У каждого из них дома осталась некая распря с родителями или же они для пущей важности напридумывали себе сложностей. И вот как бы то ни было, они чувствуют себя свободными, в меру голодными и бездомными и оттого, очевидно, счастливыми.
Ефиму Елисеевичу вдруг вспомнилось, как он семнадцатилетним юнцом ездил домой почти каждый выходной из города, где учился. И как сладко теперь, как томительно приятно возвратиться в те одинокие и неприкаянные ночи, которые он проводил, бодрствуя, на слабо освещённом полустанке.
Обсудив свои дела, ребята стали позёвывать, пряча озябшие руки в карманы, а подбородки – в воротники своих курток. Затем принялись обсуждать тему ночлега где-то поблизости в недостроенном здании.
– Ага, – возразил один, – извозиться, что ли, в извёстке захотели? Меня и так мать замордовала гладильной доской.
– Да подстелить газету. На подоконнике.
– И коротко и ясно, как сказала бы наша училка. А если свалишься, и даже не на пол, наружу?
– Ну не хочешь и не надо, а мы пойдём.
И трое ушли, а один остался, посидел-посидел и растянулся на освобождённой товарищами скамье. Ефиму Елисеевичу сделалось грустно, и вспомнилась утреннюю запись в дневнике: «Что-то не так было с самого начала в нашей эпопеи. Опупеи. Что именно?»
«Живи на яркой стороне» – мигала реклама на крыше дома.
«Угу, живу… вернее, стараюсь».
Затем подумал о том, что сказал ему друг Волоха о рукописи, которую Миронов дал ему на прочтение месяц назад. Почему он решил высказаться сегодня – в застолье после презентации собственной книги? Причём, с крайней обидой…
– Когда я такое говорил?! – вопросил он.
– Но там же нет твоей фамилии, – возразил Ефим Елисеевич. – Разве прототип и персонаж суть не разные типы-особи. Разве нет?
– Но я же реалист, Ейей, я читаю и реально вижу… и узнаю себя. И другие узнают.
Миронов подумал: «Ишь ты! Каждому хочется, чтоб его сделали позолотистее…»
– Кроме того, – продолжал Волоха, – адюльтера многовато. – И высказал пожелание коснуться глобальных проблем, а не толочь в ступе мелкотемье: – А где же о добре и зле? Хоть как-то твой персонаж должен изменить мир к лучшему?
– Ну… знаешь, не всем по зубам глобальные-то…
– Но хотя бы помечтать он способен о великом деянии! Как сделать мир совершенней и справедливей? Неужели и это не волнует? А что у тебя? Разборки, разборки… из-за чего? Куда ни кинь – всюду клин: одно и то же, одно и то же – вопрос полов… как всё мелко, мелко, точно кто-то всё время хочет отвлечь, увести нас от главных вопросов – о душе, о духовности, о справедливости, наконец. Заказ какой-то, Ейей… Чей же?
Он был убедителен, Волоха, но сейчас Миронов подумал вдруг: «Но как же так? Как быть, к примеру, с „Мелким бесом“ Сологуба, да и с гоголевским „Как поссорились Иван Никифорович с Никифором Ивановичем“… да и вообще – что это такое: мелкотемье? А „Гробовщик“ Пушкинский, его-то куда определить? А?.. Экое, однако, странное определение! Мелкотемье!»
И вообще чувствовалось, что обида стоит тут на первом месте, а всё остальное подвёрстывается. И этот его выдох: «И когда я такое говорил?»