Подари себе рай
Шрифт:
— Отважному лидеру юных педагогов Москвы, утеревшему нос всему МУРу! — с порога приветствовал Ивана Никита. И водрузил на тумбочку у изголовья кулек с конфетами. Поцеловал Машу, присел на койку.
— Ты, Ваня, молодчага! Разделался с паразитами, как повар с картошкой. — Сергей протянул Маше кулек с печеньем. И, увидев на тумбочке несколько яблок и апельсин, удивился: — Ого, откуда этот оранжевый красавец?
Маша улыбнулась — маленький белый халат сидел на Сергее, как конское седло на слоне. Ответила:
— Это подарок…
Иван натужно кашлянул, и она, бросив на него быстрый понимающий взгляд, продолжила:
— Из Наркомпроса. От профкома.
Сергей достал из заднего кармана брюк плоскую металлическую фляжку. Откуда-то из-за спины жестом фокусника извлек четыре крошечные больничные мензурки зеленоватого стекла. Осторожно наполнил их коричневатой жидкостью, понюхал:
— Божественно! Из лучших подвалов Еревана коньячок.
— Бог здесь ни при чем! — отрезал Никита, принимая свою мензурку. — Все лучшее на этой земле производит труженик.
— Ребята, может, Ивану не надо? — взмолилась Маша.
— Коньяк — это вдохновенный сгусток винограда и солнца, — убежденно возразил Сергей. — Лучшее лекарство ото всех недугов со времен Адама. За наш главный праздник!
Чокнулись, выпили. Маша поморщилась: «Горько».
— Это мы должны кричать «Горько!», — засмеялся Никита. — А ты — целовать своего суженого, чудом уцелевшего после бандитской пули. Второе рождение, вторая женитьба.
— На первой-то мы отменно погуляли, — мечтательно произнес Сергей.
— Погуляете и на второй, — заверил его Иван. — Верно, Машенька?
Она кивнула, приложила пальцы к его губам: «Молчи». Никита взял карамельку, повертел ее в руках, положил в кулек. Заходил по палате:
— Хорошая демонстрация сегодня была, верно, Сергей? Воодушевление, энтузиазм, солидарность, братство, единение — прекрасные чувства рождает в людях наш строй. Живется еще трудно, не дремлет и внутренний, и внешний враг, но вперед ведут надежда, уверенность, убежденность в таком великолепном будущем, когда каждый будет счастлив и в труде, и в любви, и в осуществлении любой, самой смелой индивидуальной мечты. Хочешь — сочиняй стихи, хочешь — строй или сей, хочешь — лети к звездам. Все будет каждому по плечу, исчезнут болезни, голод, зависть, ненависть.
— Ты что — на нас тезисы своего очередного доклада решил проверить? Валяй! — Сергей улыбался, но было видно, что патетика, восторги друга его утомляют.
— Говори, говори, Никита, — вмешалась Маша. — Ты верно передаешь настроение людей, миллионов. А Сережка, — она посмотрела на Сергея с милой укоризной, — он всегда заземляет самую возвышенную мысль или чувство.
— Эх, Маша, ты еще очень плохо знаешь нашего Сергея. Он же из зависти это говорит. Уж я-то знаю. Он у нас и художник, и виршеплет, стишки кропает. Прочитай-ка какое-нибудь произведение. Хотя бы поэму о прекрасной американке.
Сергей смутился. Крайне редко, под настроение, он декламировал друзьям свои стихи, которые сочинял иногда по ночам. Любил Блока, Есенина, Брюсова. Последнее время увлекся Маяковским, баловался «лесенкой»:
Вот и развеян сомнений туман. Признание — вынь да положь. Как «Ермак» [2] во льды, врезаюсь в роман, как в масло нож.— Не хочешь — как хочешь. — Никита поднялся на ноги, посмотрел на круглые ручные часы. — Еще надо заглянуть в райком
[2]Название ледокола.
— Что это у тебя? — спросила Маша.
— Это? Первый выпуск Первого Московского часового завода. И велики, и пузаты, зато наши, собственные.
Никита подошел к изголовью кровати, подбодрил Ивана улыбкой:
— Сегодня я буду в Большом на торжественном вечере. Завтра заеду, расскажу.
— В газетах прочитаю, — сказал Иван. — У тебя и без меня дел много.
— И вон репродуктор врач поставил. — Маша показала на черную тарелку, висевшую на стене.
— Это хорошо. — Никита был уже у двери. — Только я ведь там буду сам. И увижу и услышу Виссарионыча.
Когда он ушел, Иван спросил Сергея:
— А ты? Разве ты не идешь в Большой?
— Почему — не иду? Иду. Даже знаю тезисы доклада. И состав президиума.
Маша вздохнула, поправила одеяло в ногах Ивана. Задумчиво произнесла:
— Многая знания — многая печали.
ДЗЫНЬ!
Юзеф Чарнецкий блаженствовал в ресторане «Pod Bachusem» в Иерусалимских аллеях. Был солнечный весенний денек, и, как всегда в полдень по воскресеньям, в ресторане было людно. Столик находился под тентом, и легкий ветерок озорно поддувал широкую цветистую юбку дамы Юзефа — паненки Крыси. Она то и дело сердито хлопала ладошками по коленям.
— Этот чертов ветер похож на тебя, — проговорила в сердцах Крыся.
— Почему так? — лениво поинтересовался он, отхлебнув пива.
— Почему? — резко повернулась она к Юзефу, сложив при этом в презрительной ухмылке полные, резко очерченные губы и сузив и без того раскосые, васильковые глаза. — Как и он, ты всю ночь заигрывал. И как и он — все впустую. Я чувствую себя совершенно разбитой. Впервые за три года ты был отвратительным любовником.
Юзеф посмотрел на Крысю со снисходительной улыбкой. «Мне было превосходно, — отметил он про себя. — Что же касается твоих ощущений, милочка, то это сугубо твои проблемы. Может, еще прикажете ради одоления вашей фригидности выжимать себя как лимон? Для этой цели заведите себе кобеля».
Юзеф знал, что рассуждения насчет фригидности и прочего — неправда. Просто эта шансонетка надоела ему до смерти. Своими капризами, мигренями, постоянными сменами настроения…
Сошелся он с ней по рекомендации начальника русского отдела военной разведки, в котором Юзеф был одним из ведущих сотрудников. После концерта Крыси Болеслав Тышкевич пригласил Юзефа в модный ночной ресторан и за аперитивом в баре сказал: «Я чувствую, паненка Крыся вам понравилась. Или… нет?» — «Да, еще бы! — откликнулся Юзеф. Добавил мечтательно: — Красива! Божественно сложена. Но, увы — совершенно недоступна. Звезда!» — «Красива — да. Божественно сложена — слов нет. Что же до ее недоступности, то тут вы, милый Юзеф — как бы это нагляднее пояснить… Ну, тут вы находитесь под чарами богемной магии — как рядовой обыватель». Тышкевич закурил черную французскую сигарету, пригубил рюмку с зубровкой и испытующе посмотрел на подчиненного. Наконец, решившись, сказал: