Подари себе рай
Шрифт:
И добавляет еле слышно, для себя одного:
— Подотчетен лишь Богу. Ибо в душе верую.
Никита силится разобрать, разгадать эти слова. В них, именно в них самый главный смысл бытия. Вот сейчас, сейчас он их услышит, поймет, еще чуть-чуть, ну…
— Никита, что ты так стонешь? Или привиделось что? — разбудил его голос жены.
— Сон мне приснился, — сказал он удивленно. — Ты же знаешь, что я всегда сплю без снов. А тут…
— Неужто кошмар какой? — зевнула Нина
— Нет, не кошмар, — возразил он. И рассказал ей все в мельчайших деталях. Закончил вопросом, который мучил его даже во сне:
— Что же он сказал в конце? Уверен, это было что-то очень важное. Что? Что?
— Зачтокал! — засмеялась она. — Подумаешь, сон! Раньше сам хохотал над всеми нашими снами. Над бабкой Федорой, помнишь?
Никита покачал головой:
— Последние слова… В них все дело.
И, смятенный, пошел в ванную…
В середине дня, когда Никита подписывал срочную секретную докладную в ЦК «О состоянии политико-моральной воспитательной работы и настроениях в парторганизации Краснопресненского района г. Москвы», на его столе зазвонил городской телефон.
— Послушай, — кивнул Никита Алевтине, продолжая вычитывать текст.
— Райком партии, — сообщила она в трубку начальственным тоном. — Кто его спрашивает? Сейчас узнаю.
Прикрыв трубку рукой, тихо сказала: «Это падчерица Гордеева». Никита оторвался от докладной, зло посмотрел на Алевтину, словно говоря: «Ты во что меня втравить хочешь? Не вчера родилась, сама сообразить могла бы, как ответить». Сказал, вновь берясь за документ:
— Меня нет. На совещании.
— Вы слушаете? — холодно поинтересовалась Алевтина. — Он на совещании в горкоме. Нет, сегодня уже не будет. Когда приходит на работу? Рано приходит. Нет, завтра звонить не стоит. Он уезжает вечером в командировку на Алтай. На две недели. Понимаю, гражданка Гордеева, понимаю. Но что же я могу поделать? Я всего лишь технический секретарь…
***
Дворницкая находилась под парадной лестницей педагогического училища. Она находилась там и тогда, когда в этом здании — самом импозантном и внушительном (не считая двух-трех доходных домов) на всей Большой Ордынке, построенном в середине девятнадцатого столетия, — располагалось реальное училище. Пройти в нее можно было и через парадный вестибюль с зеркалами во всю стену, двумя гардеробами и двухметровыми статуями Афродиты и Афины Паллады, встречавшими входящего с улицы в холл мимо преподавательской, и через двор. Обычно Кузьмич в пять утра вставал, приводил в порядок свою часть улицы: мел, скреб, чистил тротуар и вдоль фасада, и вдоль фигурного металлического забора со стороны Маратовского переулка, и у всего фасада общежития, глядевшего на Малую Ордынку, и возвращался к себе часам к девяти. В то утро он пришел домой на час позднее — заболел истопник Николай, и Кузьмичу пришлось протопить четыре голландки в общежитии. Войдя в дворницкую, он скинул старый кожух, стряхнул снег с треуха, снял валенки, сел на табуретку и прислонился спиною к печке. Сделал «козью ножку», всыпал в нее моршанской махорки, закурил. Зажмурился. Не раскрывая глаз, спросил:
— Что бают про дилехтора?
Жена Ксюшка достала из печки чугунок, налила мужу стопку водки по случаю начала Сыропустной недели. Кузьмич выпил, крякнул, макнул в щи ломоть черного хлеба. Закусил. Разжевал головку чеснока, стал хлебать щи, доставая из чугунка дымящуюся жижу расписной деревянной ложкой.
— Карахтерный. И горазд строгий. Глазища черные. Так ими и зыркает.
— Со мной вчерась за ручку поздоровкался, — сообщил Кузьмич и вопросительно посмотрел на Ксюшку — мол, что ты на это скажешь?
— Ему барску руку сунули, он и обзарился, — возмутилась она. — Вдругорядь поболе жалованья проси. Кажи: на харчи дитю и жинке никак не хватат. Тю их всех, начальников-нахлебников. Захребетники постылые!
Кузьмич выписал Ксюшку из своей деревни на Псковщине уже как три года. Поработала она с годок в прислугах у инженера, пригляделась к завидной жизни и теперь поедом ела своего мужика — и это ей не так, и это не эдак. «Хочу жить как инженерова жена: гулять в шелковой платье, туфлях-лодочках и есть крем-брюлю». Родив дочку, чуток угомонилась. Но обиду на весь мир выплескивала на мужа денно и нощно. Кузьмич молчал. В Москву он попал случайно. Поехал в двадцать третьем году с обозом мороженой рыбы да так и остался возчиком при магазине на Ильинке. Потом был водовозом на Зацепе, «золотниковых дел» мастером в Филях, сторожем в Петровском Пассаже. Пока наконец по протекции земляка-хлебопека, чья жинка служила гардеробщицей в педагогическом училище, ему подфартило получить там место дворника с квартирой. Квартирой была каморка под лестницей, но Кузьмич, проскитавшись годы по углам и ночлежкам, был не просто доволен — счастлив. Он при должности; есть крыша над головой — тепло, светло и мухи не кусают; молодая жинка дочку Нинку принесла. Большего желать — только Бога гневить: В прошлом месяце письмо из деревни свояк привез от крестного отца, церковного старосты. Сам-то Кузьмич в грамоте не силен, гардеробщицу Клаву просил прочитать. Голодают селяне ужасть как. Всех жучек и кошек сожрали, корой да соломой пробавляются. Свояк тоже страсти добавил — в соседнем селе, бают, людоедство приключилося. Беда…
Иван заканчивал обход здания училища. Сопровождали его два заместителя: по учебной части высокий благообразный Валентин Георгиевич Маковлев (студенческая кличка — Дон-Кихот) и по хозяйственным вопросам толстенький Абрам Исакович Рахлин (студенческая кличка — Санчо Панса). Иван, разумеется, этих кличек не знал. Но когда впервые увидел стоявших рядом Маковлева и Рахлина, мгновенно подумал: «Какая колоритная и контрастная пара! Они явно кого-то напоминают. Кого?» Этот вопрос мучил его четверть часа. Потом, так и не ответив на него, он углубился в проблемы своего нового места работы. Их было много: нехватка талантливых и, главное, опытных преподавателей; хронический дефицит по всем статьям бюджета — начиная с фондов зарплаты и кончая канцелярскими и командировочными расходами. Однако во всем этом не было ничего необычного. Подобным недугом страдали все или почти все учебные заведения, а провинциальные — особенно остро. Но многое и радовало — содержание классных аудиторий было безупречным, численность классов — вполне умеренная, оборудование химического, физического и других специальных кабинетов — на редкость современным. И столовая обрадовала Ивана чрезвычайно: приятно поразили мобильный — по сравнению со многими другими точками общепита — ассортимент и низкие цены. Осматривая великолепный актовый зал и просторную сцену с достойными кулисами, артистическими уборными и костюмерной, он спросил:
— Надеюсь, самодеятельность радует хорошим репертуаром?
Валентин Георгиевич сложился почти вдвое, что обычно означало крайнюю степень смущения, и сказал со сдержанным сожалением, глядя куда-то за кулисы:
— Увы, ваш предшественник был очень образованный человек, но он полагал, что увлечение, как он однажды выразился, «непотребными плясками и душещипательными аттракционами пагубно скажется на формировании будущих педагогов».
Иван с сомнением хмыкнул, посмотрел вопросительно на Рахлина.
— Да-да, точно-точно, — скороговоркой выпалил тот. — Старик ну очень не терпел, когда студенты отвлекаются от занятий на что угодно. Слова товарища Ленина о том, что надобно «учиться», он понимал сам и втолковывал всем преподавателям как приказ на все двадцать четыре часа в сутки. Знаете, лично я не против, но…
Рахлин вдруг умолк, словно испугался этого своего «но» — еще запишут в оппозиционеры. Кто его знает, что за фрукт этот новый директор. Ходит, вынюхивает… Крамолу, что ли, ищет? Би китцер, Абрам, би китцер! У тебя уже трое внучат и Розочка сызнова в интересном положении. Би китцер.
Иван промолчал. С подобной однобокостью в прочтении заветов вождя он встречался — и не раз — в Киеве. К сожалению, это касалось самых разных сторон жизни, и с догматиками было не только трудно, но и небезопасно спорить.
Перед выходом во двор для того, чтобы пройти в общежитие, Иван заинтересовался неказистой дверью справа.
— Здесь дворницкая, — небрежно пояснил Маковлев, удивленный дотошностью нового директора. Иван постучал.
— Заходьте! — раздался недовольный женский голос. Толкнув дверь, Иван очутился в небольшой комнате. В нос ударил спертый воздух. «Метров двенадцать, — отметил он про себя. — Самодельный стол, две табуретки, допотопная продавленная кушетка. Супружеское ложе». Над невысокой печкой-лежанкой висела люлька, прикрепленная двойной веревкой к одной из потолочных балок. Ее качала простоволосая босоногая женщина в толстой холщовой рубахе до щиколоток. Увидев вошедших мужчин, сняла со стенного крюка старую кацавейку, набросила ее на плечи, откинув за спину густые рыжие волосы.