Подноготная любви
Шрифт:
Существуют, по сути, только два мнения о характере Божьем. Одни люди (большинство) по прочтении Ветхого Завета непоколебимо уверены, что Бог есть некое подобие строгого отца, справедливость которого проявляется не только в том, что он защищает, благословляет и дарует, но и карает провинившегося; так и Бог карает или Своей Рукой, или посылает карающего Ангела (верное, доведённое до идиотического автоматизма, Своё орудие). Такого мнения придерживались католики (энтузиасты инквизиции), атеисты (изобретатели массовых репрессий), фашисты-эзотерики (конструкторы газовых камер в лагерях уничтожения).
Но есть носители и другого мнения: Бог есть свет и нет в Нём никакой тьмы — так они Его ощущают. Что же касается текстов ветхозаветных пророков, из которых, якобы, следует
Спор о том, каков на самом деле характер Божий, продолжается со времени более раннего, чем то, к которому относятся наиболее древние из сохранившихся пророческих книг, составляющих Священное Писание. Спор будет, очевидно, продолжаться вплоть до Второго Пришествия Христа. Дело, конечно же, не в том, достаточно или недостаточно внятно написано Писание, а в противоположности изначальных постулатов мировосприятия двух несовместимых друг с другом типов людей, которые определяются тем Высшим Существом, с которым у данного человека состоялось подсознательное общение. Приверженцы (на богословском языке — поклоняющиеся) противоположных начал несовместимы подсознательно, каково бы ни было состояние их понятийно-цифрового мышления.
Лев Толстой считал — и поколебать его в этом было невозможно, — что Бог есть совокупность совершенств и в Нём, как и у Христа, нет и тени человекоубийцы. Лев Николаевич, не будучи изобретательным на уровне понятийно-цифрового мышления, поверил (!) в государственно-религиозное толкование, что в Ветхом Завете Бог есть среди прочего и убийца, и эту часть Библии как источник мудрости отверг. Наши В. и П. тоже считают, что Бог не человекоубийца, однако в толкованиях более раскованы и Ветхий Завет (который Христос освятил лично, сказав, что всё Писание богодухновенно) как подспорье в обретении мудрости весь и принимают. Некоторые несовпадения в понятийных построениях со Львом Николаевичем их с ним не разобщают по той, хотя бы, простой причине, что понятийный уровень вообще людей мало характеризует. Более того, позволь наши В. и П. себе такую слабость — вопреки Библии, но по традициям иерархохристианства уверовать, что Бог Ветхого Завета человекоубийца, — они бы тоже, как Лев Николаевич ограничили себя только Новым Заветом. Итак, не разобщает, поэтому они, В. и П., произведения Толстого читают, обсуждают и перечитывают.
Не разделяет их со Львом Николаевичем и то, что, в отличие от них, великий писатель не понял (или ему как гипнабельному каким-то внушением было запрещено понимать) триединство Божие. А вот с противниками Льва Николаевича — государственниками, хотя формально и исповедующими триединство, но возводящими насилие и убийства людей в ранг религиозной добродетели, — В. и П. не по дороге.
Итак, Лев Николаевич был гипнабелен (что было следствием его не совсем верного представления о Боге — а что это так, он сам писал в процитированной выше статье «О значении русской революции», — а также следствием пренебрежения им некими другими заповедями Божьими), чем отчасти и объясняется его 48-летнее такое супружество.
Гипнабельность основывается на страхе, из чего, среди прочего, следует, что Лев Николаевич что такое страх очень хорошо знал. Действительно ли это так?
Нередко о Льве Николаевиче пишут, что в бытность его в Севастополе артиллерийским офицером его любимым развлечением было проскользнуть перед жерлом орудия уже после того, как запалили фитиль и после взрыва пороха в стволе ядро должно было вот-вот вылететь. Сколь многие авторы из этого делают вывод, что Лев Николаевич был отважен и даже бесстрашен! Это не так. Да, действительно, Лев Николаевич был храбрым, отважным офицером. Но не бесстрашным.
Для человека, которому страх полностью чужд, страх не существует — и человек занимается тем, что ему интересно. Интересным же может быть только то, что существует, скажем, природа. Страх отнюдь не всегда проявляется в хрестоматийной форме — в виде дрожащего тела на дне бастионной траншеи, — но и в инверсированной форме — напряжённого порыва подхватывающего упавшее знамя и увлекающего за собой солдат на смерть. И прямые, и инверсированные страстно влюбляются и страстно любимы. Для тех, кто не понял принципа садомазохистского маятника, кажется естественным, что женщины повально влюбляются в тех, кто в бою подхватил упавшее знамя, но то, что те же женщины столь же страстно влюбляются в тех, кто на поле боя был замечен в постыдном поведении (испачканные штаны), кажется чем-то вопиюще несуразным. А ведь никакого противоречия нет. И видеть в этом парадоксальность женской натуры может только идиот (и в религиозном смысле слова тоже).
Проскальзывать перед жерлом орудия можно как ради удовольствия восторга, для якобы проверки себя и своей смелости, как то приписывают Льву Николаевичу, так и в попытке от страха (от гипнабельности) избавиться.
Страшно не столько известное, сколько неизвестное, нечто прячущееся за собственными неясными очертаниями. Таково свойство не только предметов осязаемых, но и смерти тоже. А побывал рядом с ней, ощутил её, осязал, вот она уже и понятна — а потому неинтересна. В том и отличие двух разных точек созерцания смерти, что для некрофила этот процесс — самоценный, беспрерывный, и потому смерть никогда не утрачивает для него интересности, а для биофила рассмотрение — инструмент, инструмент освобождения. Для биофила (жизнелюба) созерцать по-настоящему интересно только различные формы жизни, страх же — осознаётся это или нет — пережигает силы, энергия уходит, и остаётся меньше сил для любимого занятия. Поэтому он и стремится от страха избавиться.
Лев Николаевич ещё в бытность свою офицером в отличие от большинства воспринимал страх как некое чужеродное в себе тело. То что это так, а не наоборот, можно судить по тем преобразованиям души — и только по ним, — которые со Львом Николаевичем со временем произошли.
Пьер (мечта Толстого о самом себе; работа с собой «в пейзаже») тоже боялся — и Лев Николаевич не скрывает этого его свойства; как следствие, Пьером манипулирует и подонок Анатоль, и будущий национальный герой и не меньший, а похоже, даже больший нравственный урод Долохов (одним из его удовольствий было пристрелить из пистолета лошадь ямщика).
Лев Николаевич ещё не стал автором статей о непротивлении злу насилием (во всяком случае, не сформулировал своё мироощущение на понятийном уровне), но уже за пятнадцать лет до начала религиозных исканий на его ассоциативно-образном уровне мышления Пьер, телесно присутствуя на генеральном сражении с французами, в смертоубийстве не участвовал.
А почему вообще Пьер оказался на Бородинском поле? Как образованный и начитанный человек он не мог не понимать, что бой не развлечение, он понимал, что будет только мешать и отвлекать, но, тем не менее, на поле боя оказался и для оправдания своего там присутствия прикидывался разве что не дурачком. Поклоняющиеся Софье Андреевне толстоведы говорят, что Пьер оказался у Бородина потому, что Толстому, якобы, понадобилось именно глазами Пьера показать народные массы, которые в едином порыве… в противостоянии чужеземному захватчику... — и т. д. и т. п. Но Толстой, к счастью, не толстовед, не литературовед и не структуралист. Он — гениальный писатель, ищущий разрешения основных жизненных вопросов! И на Бородине понадобилось быть Пьеру!