Подожди до весны, Бандини
Шрифт:
– Хороший мальчик, Август, – улыбнулась она. – Хороший мальчик. Благослови тебя Господь!
Август поднял голову и перекрестился. К этому времени Федерико уже совершил налет на блюдо с курицей, и обе ножки исчезли. Одну из них Федерико глодал; другую спрятал у себя между ног. Глаза Августа раздраженно обшаривали стол. Он подозревал Артуро, сидевшего с полным отсутствием аппетита на лице. Мария села. Молча намазала маргарином ломтик хлеба.
Губы Артуро скривились в гримасе при виде румяной расчлененной курицы. Всего час назад она была счастлива и думать не думала о грозившем ей убийстве. Он бросил взгляд на Федерико: у того с губ капало, пока он вгрызался в роскошную плоть. Артуро затошнило. Мария подтолкнула
– Артуро, ты ничего не ешь.
Кончик его вилки пустился на поиски с неискренним рвением. Он наткнулся на одинокий кусочек, жалкий кусочек, оказавшийся еще хуже, когда он перенес его на тарелку, – желудок. Господи, не дай мне больше быть недобрым к животным. Он осторожно откусил. Неплохо. Вкусно. Он откусил еще разок. Ухмыльнулся. Потянулся за добавкой. Ел он со смаком, выискивая белое мясо. Он помнил, где Федерико спрятал вторую ножку. Рука его проскользнула под столом, и он вытянул ее из тайника так, что никто ничего не заметил, – спер прямо с коленей Федерико. Прикончив ножку, он рассмеялся и швырнул кость в тарелку младшего брата. Федерико вытаращился, в тревоге шаря у себя между ног.
– Будь ты проклят, – сказал он. – Чтоб тебя черти разорвали, Артуро. Ты жулик.
Август с упреком взглянул на младшего братишку и покачал желтой головой. «Черти» – грешное слово; может, и не смертный грех; может, грех терпимый, но все равно грех. Он очень опечалился и обрадовался, что сам не сыплет проклятиями, как его братья.
Курица была невелика. Они размели блюдо в центре стола, и когда перед ними остались только кости, Артуро и Федерико стали разгрызать их одну за другой и высасывать мозг.
– Хорошо, что Папа не идет домой, – сказал Федерико. – А то бы ему оставлять пришлось.
Мария улыбнулась: все лица измазаны подливкой, у Федерико ошметки курицы даже в волосах. Она смахнула их и предупредила мальчишек о плохих манерах в присутствии бабушки Донны:
– Если будете есть так, как сегодня, она вам на Рождество ничего не подарит.
Тщетная угроза. Рождественские подарки от бабушки Донны! Артуро хрюкнул:
– Да она дарит нам одни пижамы. За каким хреном нам пижамы?
– Спорить готов, Папа уже напился, – сказал Федерико. – Вместе с Рокко Сакконе.
Кулак Марии побелел и сжался.
– Эта тварь, – сказала она. – Не смей вспоминать о нем за столом.
Артуро понимал ненависть матери к Рокко. Мария боялась его, он был ей отвратителен, когда подходил ближе. Ее ненависть к их пожизненной дружбе с Бандини не знала устали. Вместе росли мальчишками в Абруцци. До свадьбы вместе познавали женщин, и когда Рокко приходил к ним в дом, у них со Свево была такая манера выпивать и хохотать вместе, не говоря ни слова: бормочут что-нибудь на провинциальном итальянском диалекте и громко ржут, этот резкий язык похрюкиваний и воспоминаний весь просто исходит потаенными смыслами, значения, однако, не имеет и всегда относится к тому миру, которому она не принадлежала и никогда не могла принадлежать. Она всегда притворялась, что ей безразлично, чем Бандини занимался до женитьбы, но этот Рокко Сакконе со своим грязным смехом, которым Бандини наслаждался, который с ним разделял, был секретом из прошлого, а его она стремилась ухватить, раскрыть раз и навсегда, ибо знала: стоит секретам их ранних дней явиться, как тайный язык Свево Бандини и Рокко Сакконе отомрет навсегда.
Без Бандини дом, казалось, изменился. После ужина мальчики, поглупевшие от еды, валялись на полу в гостиной, наслаждаясь дружелюбием печки в углу. Артуро подкармливал ее углем, и та счастливо сипела и хмыкала, мягко посмеиваясь, а они растянулись вокруг, голод утолен.
На кухне Мария мыла посуду, сознавая, что мыть одной тарелкой, одной чашкой меньше. Когда она ставила посуду в кладовку, тяжелая битая кружка Бандини, крупнее и неуклюжее остальных, казалось, оскорбленно гордилась тем, что из нее за едой никто не пил. Любимый нож Бандини, самый острый и злобный столовый нож во всем наборе, блеснул в ящике, где она хранила серебро, когда на него упал лучик света.
Дом утратил свое лицо. Незакрепленная ставня ядовито шепталась с ветром; электрические провода, ухмыляясь, терлись об остроконечную крышу задней веранды. Мир неодушевленных вещей обрел голос, они беседовали со старым домом, а тот с маразматическим восторгом недовольства болтал без умолку в своих четырех стенах. Половицы у нее под ногами повизгивали от убогого наслаждения.
Домой Бандини сегодня не вернется.
То, что он не придет сегодня домой, что он, вероятно, сидит где-то в городе пьяный, намеренно не желая возвращаться, ужасало. Все, что было на земле отвратительного и разрушительного, казалось, об этом знало. Мария уже чувствовала, как вокруг сгущаются силы черноты и кошмара, жутким строем подползая к дому.
Избавилась от тарелок, вычистила раковину, подмела пол – и день уже умер. Делать больше нечего. За четырнадцать лет она столько всего заштопала и поставила столько заплат под тусклой желтой лампочкой, что глаза начинали яростно сопротивляться, стоило ей заняться шитьем; ее схватывали головные боли, и приходилось откладывать до дневного света.
Иногда она раскрывала женский журнал, когда тот ей попадался, – какой-нибудь из тех глянцевых ярких журналов, что вопят об американском рае женщин: прекрасная мебель, прекрасные туалеты; о красивых женщинах, находящих романтику в дрожжах; об умных женщинах, обсуждающих туалетную бумагу. Журналы эти, эти картинки представляли очень смутную категорию: «Американские Женщины». Она всегда отзывалась с почитанием о том, чем занимаются Американские Женщины.
Она верила картинкам. Могла часами сидеть в старой качалке у окна гостиной, переворачивая одну за другой страницы женского журнала, методично слюня кончик пальца, открывая новую картинку. Отрывалась Мария, только захмелев от убежденности: сама она полностью отрезана от этого мира Американских Женщин.
Эту ее склонность Бандини зло вышучивал. Вот он, к примеру, – чистокровный итальянец, из крестьян, на целые поколения корни уходят в глубину прошлого. Однако сейчас, когда он получил все бумаги на гражданство, итальянцем себя уже не считает. Нет, теперь он – американец; сантименты, однако, иногда зудят у него в голове, и он любит поорать, похвастаться своим происхождением; но по всему здравому смыслу он – американец, и когда Мария рассказывает ему, что делают и что носят Американские Женщины, когда она упоминает, чем занималась сегодня соседка, «та американская женщина в соседнем доме», Бандини просто бесится. Ибо он очень хорошо чувствует различия классов и национальностей, те страдания, к которым они ведут, и яростно протестует.
Он – каменщик, и для него нет призвания святее на всем белом свете. Можешь быть королем; можешь быть завоевателем – но, кем бы ты ни был, дом тебе нужен; и если у тебя в голове есть мозги, то дом должен быть из кирпича; и чтоб построен был, разумеется, членом профсоюза и по расценкам профсоюза. Это важно.
Марии же, заблудившейся в сказочной стране женского журнала, со вздохами разглядывающей широко открытыми глазами электрические утюги и пылесосы, автоматические стиральные машинки и электроплиты, нужно лишь закрыть картинки этой страны фантазий и оглядеться: жесткие стулья, протертые ковры, холодные комнаты. Ей стоило лишь перевернуть руку ладонью кверху и взглянуть на мозоли от стиральной доски, чтобы понять: она все-таки – не Американская Женщина. Ничего в ней – ни цвет лица, ни руки, ни ноги; ни пища, которую она ест, ни зубы, которые эту пищу жуют, – ничего в ней, ничегошеньки не указывает на родство с Американскими Женщинами.