Подснежник
Шрифт:
«Веселые» обитательницы площадей Бланш, Пигаль и Клиши, а также бульваров Бланш, Пигаль и Клиши предлагали свои услуги с половинной скидкой в честь дня четырнадцатого июля.
…Жорж Плеханов и Павел Аксельрод стояли в густой, притихшей толпе народа на Вандомской площади перед зданием министерства юстиции, с балкона которого комиссар Коммуны Феликс Пиа объявил когда-то решение Совета Коммуны о низвержении Вандомской колонны.
— Интересно, чего они ждут? — спросил Аксельрод, оглядываясь по сторонам.
— Очевидно, того же, что и мы, — ответил Плеханов.
— А
— Может быть, повторения Коммуны? — усмехнулся Жорж.
Почти молитвенная тишина висела над Вандомской площадью. Люди стояли неподвижно, не шевелясь, храня полное молчание.
— Наверное, это манифестация в честь памяти павших героев Коммуны, — высказал предположение Плеханов. — Особая, стоячая манифестация.
Ветер, подувший со стороны сада Тюильри, принес с собой легкий шелест деревьев.
— Тихий ангел пролетел, — шепотом сказал Аксельрод. — Тихий ангел свободы…
— А может быть, не просто свободы, — быстро повернулся к нему Жорж. — И не тихий, а громкий, а? И не ангел, а громогласный архангел неизбежного торжества рабочего дела!
Он был очень возбужден в этот день — в этот необычный солнечный летний день под ослепительно синим, парижским небом, по которому ветер стремительно гнал большие белые облака.
В этот цветистый, праздничный, пестрый и шумный, в этот сине-бело-красный (свобода, равенство, братство!), как флаг французской республики, день в Париже начал свою работу Международный социалистический конгресс — первый конгресс Второго Интернационала, Всемирного товарищества рабочих и пролетариев всех стран.
— …слово представителю Союза русских социал-демократов гражданину Георгию Плеханову!
Он медленно шел между рядами делегатов конгресса — сухощавый, легкий, чуть сгорбленный еще гнездившейся в нем болезнью.
Поднялся на трибуну. Выпрямился. Расправил плечи. И вдруг усмехнулся, его красивое бледное лицо — огромный лоб, орлиный нос, косматые брови — осветилось полетом мысли.
Он вспомнил свое недавнее нежелание ехать в Париж. Теперь оно показалось ему смешным. Он стоял перед форумом марксистов Европы. Вот они — Бебель, Лафарг, Жюль Гед, Либкнехт, Элеонора Эвелинг. (Жаль только, Энгельса нет — старик не смог приехать по нездоровью.)
И отныне он, Георгий Плеханов, твердо знал, что в его жизни больше не может быть таких преград, которые он не смог бы преодолеть, чтобы вывести русский рабочий класс, русскую социал-демократию на международную арену.
— Граждане! — начал он. — Вам, может быть, странно видеть на этом рабочем конгрессе представителей России — России, где рабочее движение до сих пор, к сожалению, слишком слабо. Но мы думаем, что революционная Россия, во всяком случае, не только не должна держаться в стороне от новейшего социалистического движения Европы, но что, наоборот, теперешнее сближение с ним принесет большую пользу делу всемирного пролетариата…
Он нашел взглядом Аксельрода. Павел делал ему ободряющие знаки… Потом увидел лицо Жюля Геда — в знак согласия старый парижский знакомый кивнул своей величественной шевелюрой и черной как смоль бородой, поправил
Русоволосый Август Бебель, приложив к уху ладонь, слушал заинтересованно, доброжелательно. Зато строгий, профессорский профиль Либкнехта был очерчен настороженно и недоверчиво.
Но больше всего запомнился Плеханову в ту минуту Лафарг. Лучистой своей улыбкой он вроде бы заранее во всем соглашался с молодым русским марксистом, поддерживал его на расстоянии, одобрял каждое его слово.
А рядом с Лафаргом нестерпимым блеском сияли два огромных черных глаза. (Жорж даже вздрогнул, когда наткнулся взглядом на эти распахнутые напряженные черные глаза.) Это была Элеонора Эвелинг, дочь Маркса… Большой белый кружевной воротник, вороненая с завитушками челка, и очень определенное, четко волевое лицо, с которого смотрели на Плеханова глаза Маркса…
И, как бы зарядившись новой энергией от всех этих бесконечно дорогих сердцу и безгранично близких по духу людей, Георгий Валентинович говорил теперь с еще большей убежденностью, с еще большей уверенностью в необходимости довести до сведения делегатов конгресса свои мысли и наблюдения о первых, наиболее ярких событиях капиталистической «биографии» России, о первых шагах русского рабочего класса, о чудовищной сущности царизма, наложившего свою одряхлевшую лапу на духовные и материальные богатства огромной страны.
…Металлическая дужка очков одного из делегатов давно уже привлекала его внимание. Густые, длинные волосы хозяина очков серебристой волной падали на плечи. Это был Петр Лавров.
И, подводя итог давнему спору с человеком, которого он когда-то считал одним из своих учителей, Жорж сказал, глядя на металлическую дужку:
— Силы и самоотверженность некоторых русских революционных идеологов могут быть достаточны для борьбы против царей как личностей, но их слишком мало для победы над царизмом как политической системой…
Лавров поднял голову, нахмурился, что-то сказал соседу, а потом улыбнулся рассеянной улыбкой пожилого интеллигента, для которого уже не столько важна суть любого острого разговора, сколько необходимо сохранить при этом воспитанность — в пределах общепринятого этикета, который, как известно, не каждому живущему в Европе русскому человеку был доступен.
А Жорж Плеханов заканчивал свое выступление, стараясь теперь встретиться взглядом только с Элеонорой Эвелинг, в больших черных глазах которой он видел нечто такое, что возможно было увидеть в ту минуту, может быть, лишь ему одному из всех делегатов конгресса:
— Задача российской революционной интеллигенции сводится, по мнению русских социал-демократов, к следующему: она должна усвоить взгляды современного научного социализма, распространить их в рабочей среде и с помощью рабочих приступом взять твердыню самодержавия. Революционное движение в России может восторжествовать только как революционное движение рабочих. Другого выхода у нас нет и быть не может!
…Это была высшая точка его жизни в то время. Через пять месяцев ему должно было исполниться тридцать три года. Символический возраст начала дороги в бессмертие.