Подсолнух
Шрифт:
— Как же вправо? — сердито сказал Отец. — Мы до трёх западин ещё не дошли.
— Там они, три западины. — Бадма махнул герлыгой. — Я говорю, надо вертать вправо.
— Ладно, сбивай вправо…
Три солонцовые западины, о которых говорил Бадма, тремя круговинами замыкали пологую отрожину извилистой степной балки. В отрожине всю весну держалась талая вода, и, хотя к концу весны, испаряясь, она становилась горьковато-солёной, ею можно было поить неприхотливых, ко всему привычных овец.
С помощью собак отару сбили вправо, подогнали
Выбрав сухое место для тырла, Отец крикнул Бадме:
— Хватит! Тырлуй!
Пока Отец с Бадмой тырловали овец, Донька воткнул в землю железный прут с крюком, повесил на него медный саган с водой, насбирал полыни, зажёг костёр. Влажная полынь разгоралась плохо. Донька добавил к ней подсушенного ветром ковыля. Весёлое пламя высоко взвивалось над костром, обдавая дымом сидевших вокруг чабанов.
— Вот даёт! — щурясь от едкого дыма, пробормотал Донька.
Неподвижный взгляд Бадмы был устремлён на пламя. Обняв колени маленькими смуглыми руками, он проговорил задумчиво:
— В Сибири лесов много-много. Куда ни ступнешь, лес и лес. Тайга называется. Жили мы в тайге, деревья рубили. Только когда спали, степь видели. Будто идёшь по степи, ни одного дерева нет, небо видно, на сто вёрст все видно, солнце светит, а кругом — табуны рыжих коней и овцы…
Отец промолчал. Скосив глаза, он следил, как проворный Донька, пританцовывая на корточках вокруг костра, бросал в саган куски вяленой баранины.
— Один год прошёл, другой год прошёл, год за годом прошёл, — покачиваясь, продолжал Бадма, — захотелось мне в степь. Оставляли меня в городе, а я сказал: нет,
— Посоли покруче да луку не жалей, — сказал Отец Доньке.
Над отрожиной, распластав крылья, горделиво проплыл белохвостый орлан. Зорко и пристально осматривал он со своей недосягаемой высоты каждый кустик, каждую кочку, каждую ложбинку на однообразно бурой земле. Но ещё не проснулась, не дышала холодная, неприютная земля.
Порыв ветра пронёсся по степи.
Донька снял с крюка окутанный паром, булькающий саган. Чабаны нарезали хлеб, дружно застучали деревянными ложками. Три разномастных волкодава, лёжа поодаль, провожали взглядом каждое движение людей. Отец бросил им по куску хлеба.
Когда горячий шулюн был съеден, Бадма достал самодельную трубку, сунул её в рот, не зажигая.
— Что, табачку, черт ма? — с ухмылкой спросил Донька.
Отец нахмурился, один за другим вывернул карманы защитной солдатской стёганки. Подставив ладонь, он вытряхнул из карманов остатки махорки, табачную пыль. Водя пальцем по ладони, стал отбрасывать хлебные крошки, комочки ваты и нашёл семечко подсолнуха. Семечко было не очень крупное, серое, с белым ободком.
— Глядите, — подмигивая, сказал Донька. — у Отца-то, видать, зубы крепкие, ежели он подсолнухи грызет.
Отец снял шапку, осторожно, точно лаская, положил в неё малое семечко.
— Я их сроду не грыз, — сказал он глухо, — они тут не растут. Это стёганка покойного сына. Первый раз я её надел.
Донька смущённо потупился.
— Курить так курить, — проговорил Бадма.
Разделив поровну махорку, табачную пыль, все, что нашлось в карманах, закурили.
Лёжа на животе, Донька стал рассеянно жевать сухую травинку.
— Не знаю, чего вы прикипели к этой степи, — сказал он, — по-моему, тут самое гиблое место. Овцы и те с ног валятся. И земля тут неспособная. Окромя солонцов да полыни, что на ней есть? Вот на донском займище — земля!
Серые глаза Отца сузились, косматые брови сошлись у переносицы. Он молча отвернулся, долго думал о чем-то.
Бадма мечтательно смотрел вдаль, туда, где облачные овечьи отары, очищая небо, сбивались над серо-лиловой линией земли.
— Погоди, парень, — промолвил Бадма, — пригреет солнце, придёт хонин-сара, Месяц Овцы. Степь тогда уберётся цветами, как невеста. Овца даст молоко, много молока, сердце будет радоваться…
Отец не слушал подпасков. Пальцы его тяжёлой руки ощупывали висевший на поясе нож. Вынув нож, старик вытер его о штанину и стал копать влажную землю. Нож он погружал все глубже, подсекал и отбрасывал корни ковыля и полыни, а землю рыхлил, расширяя перекопанный круг. Увидев рядом сухой овечий помёт, перетёр его с землёй, разровнял лунку.
— Чего это он? — удивлённо спросил Донька.
Бадма пожал плечами:
— Не знаю, спрашивай у него.
Отец не промолвил ни слова. Вынул из шапки семечко подсолнуха, подержал его во рту. Потом подошёл к перекопанной лунке, ткнул в середину заскорузлым пальцем, вытолкнул семечко из рта на ладонь, опустил его в ямку и засыпал перетёртой пушистой землёй:
— Нехай растёт…
Сидя у погасшего костра, Бадма с печальным сожалением следил за Отцом. Он хотел сразу сказать, что подсолнух не вырастет на солонцах, что это все зря, но сдержался и только спросил, качнув головой:
— Думаешь, будет расти?
— Думаю, будет, — ответил Отец.
— Разве, может, степь стала другой?
— Степь осталась такой, как была.
Бадма поднялся, подошёл к тёмной лунке, взглянул на неё, положил руку на плечо Отца.
— Ты видел пахоть за крайним зимовником? — растягивая слова, сказал Бадма. — Ты её знаешь, эту пахоть? Такой большой кусок неживой земли. Там, я думаю, десятин сто будет.
Отец кивнул:
— Я знаю пахоть за крайним зимовником.
— Помнишь, старый Манджик давно, ещё при царе, вспахал эту землю, хотел пшеницу выращивать? Глубоко вспахал, по пять пар быков и верблюдов запрягал в плуг. А что получилось?
— Знаю, — сказал Отец.
— Нет, ты помнишь? Надорвал Манджик скотину, посеял пшеницу, а она погорела. С той поры почти ничего не растёт за тем зимовником. Только соль из земли выступает.
— Я буду поливать подсолнух, — сказал Отец.
Обветренные губы Бадмы досадливо дрогнули: