Подсолнух
Шрифт:
Поглядывая на грохочущее небо, Отец заметил, что с севера, навстречу тёмным грозовым тучам медленно ползёт белесое, озарённое вспышками молнии тяжёлое облако. «Град будет, — с тревогой подумал Отец. И тотчас же его обожгла мысль: — А что там, у отрожины?»
Он поднялся, стряхнул с плаща воду, крикнул на бегу:
— Гляди за отарой!
Донька удивлённо посмотрел на Бадму:
— Чего это с ним? Куда он побег?
Чёрные глаза Бадмы мрачно сверкнули из-под капюшона:
— Не знаешь куда, что ли? Сиди! Пускай бежит…
Сохраняя силы, Отец бежал неторопливо,
Справа, неуклюже махая отяжелевшими крыльями, взлетел вспугнутый Отцом стрепет. Слева, держа на отлёте короткий пышный хвост и навострив уши, пронёсся желтоватый корсак. За ним промчались сайгаки: рогаль, безрогая самка и маленький. Молнии на мгновение освещали степь нестерпимо резким светом, потом снова все погружалось в серый полумрак.
Отец бежал, ничего не замечая. Струйки дождя, смывая пот, стекали по его разгорячённому лицу. Дырявые чирики хлюпали, мокрые штанины прилипли к телу.
Озарённый светом молнии подсолнух Отец увидел сразу и успел добежать до него в ту самую секунду, когда по травам зашуршал частый крупный град.
— Держишься?! — закричал Отец. — Держись, сынок, держись!
Распахнув полы плаща, он прикрыл ими подсолнух. Тяжёлые градины гулко стучали по мокрому плащу, скатывались на траву, прыгали по залитым водой солонцовым западинам. Шершавая корзинка подсолнуха упиралась в шершавый, небритый подбородок Отца. Старик стоял, слегка расставив руки, опустив голову, стараясь не шевелиться, чтобы неловким движением не сломать тугую корзинку подсолнуха, от которой тянулся слабый медовый запах.
Так Отец стоял долго. Он припомнил всю свою трудную, неласковую жизнь в этой суровой степи, припомнил потери, которые дано было ему испытать, и среди них последнюю, невозместимую, состарившую его потерю единственного сына. Оп хотел представить себе, как выглядит братская могила, в которой лежит вознесённый на неведомые Зееловские высоты любимый сын, и — сквозь косую завесу редеющего града, сквозь лазоревые просветы в тучах, за многоцветными вратами радуги — увидел эти недоступные, покрытые белым снегом высоты, озарённые ровным, холодным сиянием вечного покоя.
Отец вспомнил, как приезжий солдат-фронтовик говорил ему, что Зееловские высоты — никакие не высоты, что их вовсе и не заметишь. «Брехал, конечно, — незлобиво подумал Отец, — раз люди прозвали их высотами, значит, так оно и есть…»
Град прекратился. Тёмные тучи унеслись на восток. Солнце осветило степь, и вся она, прохладная, свежая, засверкала мириадами дождевых капель. Отец открыл подсолнух, отряхнул плащ, отступил на шаг, чтобы повернуться и уйти, я вдруг почувствовал, что ему не хочется уходить. Уходить, однако, надо было.
— Ну, бывай здоров! — сказал Отец.
Перекинув через руку тяжёлый плащ, он зашагал по мокрому, поникшему ковылю.
Степь ожила после грозы. Звенели вверху бесчисленные жаворонки, остро пахли травы. Вдали, на востоке, погромыхивал затихающий гром.
Это была последняя радость степи, и люди знали об этом.
Днём и ночью на огромных степных просторах не прекращалась работа: неумолчно стрекотали самоходные сенокосилки, гудели тракторы, по всем направлениям ползли стогометатели. По ночам густую тьму разрезали лучи прожекторов, тракторных фар, мелькали огоньки далёких костров. Совхозы спешили заготовить сено, пока травы не погорели от жары.
Через неделю в степи, далеко одна от другой, замаячили высоченные скирды сена. На скирдах, точно каменные изваяния, сидели, высматривали добычу старые и молодые орлы.
И вот наконец пришло то неминуемое, что приходило в степь каждый год, — испепеляющая засуха.
Вначале стало меняться небо. Оно оставалось таким же ясным и чистым, но как будто линяло, теряя голубизну. Потом к бледному, линялому цвету неба заметно прибавилась странная, с лёгкой прозеленью, желтизна.
Солнце жгло немилосердно. Едва поднявшись над горизонтом, оно обдавало землю своим горячим дыханием, а к полудню степь превращалась в раскалённую печь. От невыносимой жары никла каждая травинка. Звери рвали когтями сухую, неподатливую землю, заваливались набок, тяжело дышали. На мягких кротовинах, распластав бессильные крылья и разинув клювы, отлеживались стрепеты.
Все больше испарялись, все глубже уходили в землю скудные подпочвенные воды. За ними в тщетных поисках влаги устремлялись корни трав, но влага исчезала гораздо быстрее, чем двигались вглубь теряющие силы корни. Травы стали буреть, сохнуть, и вся степь словно потускнела, сделалась серой и неприютной.
Лишь иногда ненадолго в степи срывался ветер. Он пробегал по низинам, шевелил увядающие травы, и травы отзывались жёстким жестяным шелестом. Потом ветер пропадал. Степь снова погружалась в унылое безмолвие.
Но однажды перед рассветом с востока подул ровный, сухой ветер. Он не ослабевал и, казалось, не крепчал, дул утром и днём, вечером и ночью с тоскливым, зловещим однообразием. Никакой прохлады не было в этом душном, горячем ветре, никакого облегчения он не приносил. На четвёртые сутки ветер усилился, стал нести с собой редкие песчинки и почти незаметную мелкую пыль.
Как раз в эти дни у отрожины балки ярко и молодо зацвел подсолнух. Он расцветал наперекор всему, словно его не касалось то, что происходило в степи: жаркое дыхание суховея, безвременное увядание трав, неутоленная, смертная жажда пересохшей земли.
Подсолнух был виден издалека. Одиноко высился он среди серых ковылей и полыни, вызывающе поворачивая к горячему солнцу свою цветущую корзинку.
Теперь Отец и его подпаски все дни проводили возле балки. Отару они пасли ночами, когда наступала короткая прохлада, а с восходом солнца подгоняли овец к отрожине и там, у воды, держали до подвечерья, пока разомлелые от жары и духоты овцы начинали двигаться.
Вода в балке иссякала. Отец с Бадмой прошли вдоль кривой отрожины, осмотрели её и решили вырыть возле тырла глубокую копань, чтобы овцы не остались без воды.