Подсолнух
Шрифт:
— Ступай в кошару, — сказал Отец Доньке, — нехай кто-либо съездит в контору и привезёт лопаты, топоры, штук десять брёвен.
Донька давно не виделся с Улей. С трудом скрывая радость, он вскочил, потянулся за сапогами:
— Может, бульдозер у директора попросить?
Отец нахмурился:
— Бульдозер нужнее на канале, который до центральной усадьбы роют. А мы на одной копани управимся без бульдозера.
Бадма счёл нужным прибавить:
— Дяде Фоке перекажи и другим чабанам, чтобы помогли рыть копань, овец небось будут поить.
Наутро Уля с Донькой
— Цветёт, чудак, и не ведает, что конец ему подходит.
Отец взял с арбы лопату:
— Хватит язык чесать. Пошли.
Работать было трудно. Все чабаны, кроме Отца, поснимали рубахи, разулись и подвернули штаны.
Пока мужчины копали, Уля сварила обед, но люди, изнывая от жары, ели неохотно. Только Донька ел за четверых и похваливал жидкий пересоленный кондер.
После короткого отдыха Уля уехала, а чабаны продолжали рыть большую круглую копань. Солнце палило нещадно, пот слепил людям глаза, струйками стекал с голых спин.
— Работёнка, будь она трижды проклята, — отдуваясь и сердито сплёвывая, проговорил тщедушный дядя Фока, — а главное, все это напрасно, потому что вода в копани держаться не будет.
— Надо копать до глины, — сказал Отец.
— Может, до этой твоей глины сто метров.
— Все равно надо копать.
Копань рыли три дня, потом прокопали к ней ровчак и пустили воду.
— Водичка-то солёная, вроде Улькиного кондера, — не без злорадства заметил дядя Фока, — а постоит месяц — вовсе тузлук будет.
Донька зачерпнул котелком воды из копани, попробовал и поморщился.
— Ничего мудрёного нет. По такой жаре соль сквозь землю проступит. Поглядите вон, как западины побелели.
— Дай-ка я глотну маленько, — попросил Бадма.
Он взял котелок, медленно, с наслаждением напился и сказал задумчиво:
— Кто непривычный — солоноватая. К воде привыкнуть надо. В лесу-тайге озера были, вода в них сладкая и чистая, как слеза. А мы пили её и думали: нам бы нашей воды, степной, солёной. И жарко там не было, в лесу-тайге, и суховея не было. Мне же наша злая, сухая степь во сне снилась, как родная мать.
Степь сгорала прямо на глазах. Там, где вчера ещё была заметна неяркая, сизо-зелёная трава по низинам, сегодня все желтело, сохло. Раскалённая, твёрдая, как камень, земля лопалась. На ней появились глубокие трещины, по которым уходила, испарялась последняя жалкая влага.
Суховей стал дуть сильнее. Все выше и выше поднимал он тучи мелкой пыли, и небо становилось таким же безжизненно-серым, как степь.
— Надо отбивать ягнят, — решил Отец, — матки худеть стали.
— Не рано ли? — с сомнением спросил Бадма.
— Оно, конечно, можно бы ещё неделю подержать, да видишь, чего творится.
Незнакомый чабан с двумя девушками-подпасками пришёл за ягнятами рано утром. Загорелые девушки пересмеивались, весело шутили, и Донька не выдержал, деланно вздохнул и попросил седоголового деда-чабана:
— Ты бы, мил человек, хоть одну кралю нам для интереса оставил, ишь ведь какие они у тебя раскрасавицы!
Полная веснушчатая девушка подтолкнула локтем черномазенькую подружку:
— Видала, какой артист? Улечку свою враз позабыл.
Донька покраснел:
— Какую Улечку?
— А то, ты думаешь, мы не знаем? — засмеялась девушка. Черномазенькая тоже засмеялась и спросила:
— А где ж ваш подсолнух? Уля рассказывала, что подсолнух у вас растёт, такой, говорит, высокий, что его чуть ли не на всю степь видать.
— Подгоним отару к тырлу, покажу вам и подсолнух, — пообещал Донька.
На тырле девушки полюбовались подсолнухом и с помощью Бадмы и Доньки начали отбивку ягнят.
Опираясь на герлыгу, Отец издали наблюдал за отбивкой. Больше полувека пас он овец, и каждый год из его отары отбивали ягнят, выбраковывали и угоняли старых, потерявших зубы маток. Старые матки больше не возвращались в степь: из отары их гнали прямо на бойню. Подросших за зиму ягнят разбивали по разным отарам. И только через два-три года отдельные заматеревшие овцы иногда, бывало, вновь возвращались в Отцову отару. Отец узнавал их сразу, даже не разглядывая выжженные на овечьих ушах клейма.
Каждый год, когда из отары отбивали ягнят, Отец становился особенно неразговорчивым, угрюмым и злым. Он был уверен, что никто не будет смотреть за овцами так, как умел смотреть он, всех подозревал в нерадивости, и потому от него особенно доставалось чабанам, которые угоняли из его отары ягнят.
Так и теперь: узнав, что седоголовый дед переселился в степь совсем недавно, а до этого пас колхозных коров, Отец подозвал его и сказал презрительно:
— Ты вот чего, коровячий начальник. Ягнят без остановки гони подальше, чтобы маток не тревожить ихним блеянием. И этим своим посметюхам-подпаскам накажи за кажным ягнёнком доглядывать, а то они только хаханьки справлять умеют.
— Это ты зря, — обиделся дед, — они девки работящие, да беда в том, что в вашем сожгенном степу не то что овца, верблюд околеет.
— Ладно, иди…
Дед перекинул через плечо мешок с харчами, что-то сказал девушкам и неторопливо погнал ягнят в сторону. Окружённые чабанами и собаками, ягнята разноголосо блеяли, разбегались, но четыре лохматые собаки, повинуясь тонкому посвисту деда, обгоняли беглецов и заворачивали их к отаре.
Отец долго следил, как удаляются ягнята, вслушивался в их жалобное блеяние, посматривал на встревоженных маток, которых с трудом удерживали на тырле подпаски.
— Вот, Серко, — сказал Отец лежавшему рядом волкодаву, — пошли наши с тобой ягнятки, не скоро мы их теперь увидим.
Волкодав скосил на хозяина мерцающие жёлтые глаза, вильнул хвостом.
— Радуешься, зверюка, что работы тебе меньше будет? — недовольно спросил Отец. — Пойдём-ка лучше подсолнух польём, нечего вылеживаться.
В этот день подсолнух выглядел как обычно: трепетали под ветром его оранжевые лепестки вокруг тяжёлой, слегка склонённой корзинки; мелкие трубчатые цветы на корзинке желтели густо, как пчелиные соты; разлапистые зелёные листья, отбиваясь от ветра, лопотали, упруго раскачиваясь.