Поэтика и семиотика русской литературы
Шрифт:
Роман и жизнь – явления взаимообратимые в том смысле, что свой сюжет как система отношений есть и в жизни, и в романе. Но явления не тождественные. Пушкин в эксплицированной авторской концепции романа последовательно снимает поставленные героями равенства между романом и жизнью. Если во второй главе романа «Евгений Онегин» дается личностный прогноз былого избранника старушки Лариной, пусть не совпадающий в данном случае с литературной моделью:
Она любила РичардсонаНе потому, чтобы прочла… (V, 49) – но явно отталкивающийся от литературного образца, то в седьмой главе тот же избранник представлен вне литературы, в жизни:«…Кузина, помнишь Грандисона?»– Как, Грандисон?.. а, Грандисон!Да, помню, помню. Где же он? —«В Москве, живет у Симеона;Меня в сочельник навестил;Недавно сына он женил…» (V, 158)Аналогично обстоит дело и с личностно-событийным прогнозированием Онегина Татьяной:
…Любовник Юлии Вольмар,Малек-Адель и де Линар,И Вертер, мученик мятежный,И бесподобный Грандисон,Который нам наводит сон, —Все для мечтательницы нежнойВ единый образ облеклись,В одном Онегине слились. (V, 59)И в следующей строфе авторское:
Но наш герой, кто б ни был он,Уж верно был не Грандисон! (V, 60)Также и с другим вариантом прогнозирования Татьяной и персонифицированным автором Онегина – Ловласом: Авторское:
…Ты в руки модного тиранаУж отдала судьбу свою.Погибнешь, милая… (V, 62)Татьяна:
«Погибну, – Таня говорит, —Но гибель от него любезна…» (V, 120)И онегинское – «Ловласов обветшала слава», чему соответствует и все поведение Онегина, опровергающее оба варианта прогноза.
Точно так же в прозе 30-х годов Сильвио, прогностически представленный «героем таинственной какой-то повести», благородным мстителем, на деле оказывается несколько иным, что видно из соотнесенности двух повторяющихся ситуаций. Конечная ситуация – сцена дуэли в обрисовке графа: «Я запер двери, не велел никому входить и снова просил его выстрелить. Он вынул пистолет и прицелился… Я считал секунды… я думал о ней… Ужасная прошла минута! Сильвио опустил руку. “Жалею, – сказал он, – что пистолет заряжен не черешневыми косточками… пуля тяжела. Мне все кажется, что у нас не дуэль, а убийство: я не привык целить в безоружного. Начнем сызнова; кинем жребий, кому стрелять первому”. Голова моя шла кругом… Кажется, я не соглашался… Наконец мы зарядили еще пистолет; свернули два билета; он положил их в фуражку, некогда мною простреленную; я вынул опять первый нумер» (VI, 100).
Рассказ графа, кажется, подтверждает точность прогноза: благородный мститель («…я не привык целить в безоружного»). Но с такой интерпретацией не очень согласуется дальнейшее поведение Сильвио: «Я выстрелил, – продолжал граф, – и, слава богу, дал промах; тогда Сильвио… (в эту минуту он был, право, ужасен) Сильвио стал в меня прицеливаться. Вдруг двери отворились, Маша вбегает и с визгом кидается мне на шею. Ее присутствие возвратило мне всю бодрость. “Милая, – сказал я ей, – разве ты не видишь, что мы шутим? Как же ты перепугалась! поди выпей стакан воды и приди к нам; я представлю тебе старинного друга и товарища”. Маше все еще не верилось. “Скажите, правду ли муж говорит? – сказала она, обращаясь к грозному Сильвио, – правда ли, что вы оба шутите?” – “Он всегда шутит, графиня, – отвечал ей Сильвио, – однажды дал мне шутя пощечину, шутя прострелил мне вот эту фуражку, шутя дал сейчас по мне промах; теперь и мне пришла охота пошутить…” С этим словом он хотел в меня прицелиться… при ней! Маша бросилась к его ногам. “Встань, Маша, стыдно! – закричал я в бешенстве, – а вы, сударь, перестанете ли издеваться над бедной женщиной?”» (VI, 100). Все встает на свои места, если объяснение благородного поступка Сильвио искать не в его собственных словах, не в романтических представлениях повествователя и благородных суждениях графа, а в психологических мотивировках. В рассказе о дуэли граф несколько раз упоминает об ужасном впечатлении, оставленном не только поступками, но и выражением лица Сильвио: «“Ты, граф, дьявольски счастлив”, – сказал он с усмешкою, которой никогда не забуду»; «…тогда Сильвио… (в эту минуту он был, право, ужасен)» и т. п. Другими словами, но о таком же состоянии говорит и Сильвио в своем рассказе о дуэли в первой части повести: «Его равнодушие взбесило меня», «Злобная мысль мелькнула в уме моем» и т. д.
В рассказе Сильвио повествование о ходе дуэли почти зеркально соотносится с тем же моментом в рассказе графа, однако мотивация здесь, не рассчитанная на реакцию графа, а исповедально высказанная, другая: «Мне должно было стрелять первому; но волнение злобы во мне было столь сильно, что я не понадеялся на верность руки, и чтобы дать себе время остыть, уступал ему первый выстрел; противник мой не соглашался. Положили бросить жребий: первый нумер достался ему, вечному любимцу счастия» (VI, 93). Таким образом, прогноз был явно неточным: вместо благородного мстителя – мститель злобный и пустой. Однако последняя оценка становится еще одним вариантом прогноза, так как не возводится в абсолют, не несет в себе программы. Отсюда конечное – «предводительствовал отрядом этеристов и был убит в сражении под Скулянами» (VI, 101).
Последовательно представленная у Пушкина неточность прогнозирования по литературным образцам, равно как и настойчивое стремление писателя снять закономерно возникающий при бытовизации литературных типов знак равенства между литературой и жизнью, несомненно связаны с образованием в литературе литературности, с абсолютизацией и стандартизацией литературных моделей и образов, исключающей диалектическое сосуществование противоречий, которое лежит в основе жизни. Объектом анализа и оценки становится не только то, как рассказывается и о чем рассказывается в пушкинском произведении, к примеру в романе «Евгений Онегин», но и как рассказывалось и о чем рассказывалось задолго до появления этого романа. Потому, вводя в роман большой ряд литературных знаков, связанных с Татьяной и бытовизируемых ею, автор дает уже не знаково, а описательно представленную романную модель XVIII века, противопоставляя ей модель романтического романа и им обеим свою модель романа «на старый лад»:
1) Свой слог на важный лад настроя,Бывало, пламенный творецЯвлял нам своего герояКак совершенства образец.Он одарял предмет любимый,Всегда неправедно гонимый,Душой чувствительной, умомИ привлекательным лицом.Питая жар чистейшей страсти,Всегда восторженный геройГотов был жертвовать собой,И при конце последней частиВсегда наказан был порок,Добру достойный был венок. (V, 60)2) А нынче все умы в тумане,Мораль на нас наводит сон;Порок любезен – и в романе,И там уж торжествует он… (V, 60)3) Друзья мои, что ж толку в этом?Быть может, волею небес,Я перестану быть поэтом,В меня вселится новый бес,И, Фебовы презрев угрозы,Унижусь до смиренной прозы;Тогда роман на старый ладЗаймет веселый мой закат.Не муки тайные злодействаЯ грозно в нем изображу,Но просто вам перескажуПреданья русского семейства,Любви пленительные сныДа нравы нашей старины… (V, 61)Поскольку развитие романа представлено Пушкиным как ряд сменяющих друг друга романных моделей, в котором каждая последующая утверждает несостоятельность предыдущей, естественно предположить, что модель самого романа «Евгений Онегин», в которой литературность снимается тем, что на каждом этапе автор осознает ее именно как литературность, может рассматриваться автором как конечная, единственная эстетически истинная, прогнозирующая будущее движение романа как жанра. Однако здесь есть одна сложность: отвергая прежние романные модели и построенные на их основе прогнозы как нежизненные штампы, автор излагает свое художественное кредо:
Иные нужны мне картины:Люблю песчаный косогор,Перед избушкой две рябины,Калитку, сломанный забор,На небе серенькие тучи,Перед гумном соломы кучиДа пруд под сенью ив густых,Раздолье уток молодых… (V, 203)Далее эта установка реализуется в описании Одессы:
Одессу звучными стихамиНаш друг Туманский описал,Но он пристрастными глазамиВ то время на нее взирал.Приехав, он прямым поэтомПошел бродить с своим лорнетомОдин над морем – и потомОчаровательным перомСады одесские прославил.Все хорошо, но дело в том,Что степь нагая там кругом;Кой-где недавний труд заставилМладые ветви в знойный деньДавать насильственную тень._____________________________А где, бишь, мой рассказ несвязный?В Одессе пыльной, я сказал.Я б мог сказать: в Одессе грязной —И тут бы, право, не солгал. (V, 204—205)Всякий раз такие слепки с натуры даются в противовес либо себе прежнему, либо нынешнему романтическому и как бы снимают с действительности литературную маску, а с литературы – поэтический штамп. Но дело в том, что возведенное в абсолют движение к прозе тоже приводит к рождению штампа, только вместо штампа высокого возникает штамп низкий:
Порой дождливою намедниЯ, завернув на скотный двор…Тьфу! прозаические бредни,Фламандской школы пестрый сор! (V, 203)