Поэты и цари
Шрифт:
По «Кадетам» («На переломе») выходит, что жизнь в корпусе была просто адом. «Деды» (или «старички») издевались над младшими как хотели. К тому же Куприна один раз высекли, и этого унижения и насилия над личностью он, рыцарь и настоящий мужчина, не мог забыть до старости. После корпуса юноша перешел в Александровское юнкерское училище в Москве. О нем он отзывается с восторгом, правда, уже в Париже: повесть выходила по частям, с 1928 по 1932 год. Честь, долг, братство, роскошные балы в Екатерининском институте для барышень-дворянок, куда приглашали юнкеров… Красивый мундир, первая (и вторая) любовь, забота старших о младших («фараонах»). Уже никакой «дедовщины», никакого «цуканья». Каток, масленичные гулянья. Возможность выдвинуться и «далеко пойти» (хотя, конечно, не в гвардию, в гвардии без денег делать было нечего). Однако способный и старательный юноша мог поступить в Академию Генерального штаба – а это была уже карьера – и приобщиться к «высшему свету», даже увидеть царя можно было для бедного провинциала только через этот военный и патриотический искус. Чистые, храбрые мальчики, боготворившие императора (тогда как раз Александра III). «За веру, царя и Отечество!» – для них это было интимно, искренне и сокровенно. «Жизнь – Родине, честь – никому». Убожество кадетского корпуса, деградация и пьянство провинциального гарнизона – и между двумя каторгами эта роскошь, этот изыск – юнкерское училище, иллюзии,
Но не был приспособлен Куприн для военной жизни с ее четким регламентом и муштрой, сачковал он в корпусе, и первый рассказ написал именно там, и даже опубликовался. Это была чушь, но занятная. Поэтому вышел он из корпуса не в первых рядах и загремел подпоручиком в 46-й Днепровский пехотный полк, стоявший в самом захолустье Подольской губернии – Проскурове и Волошске (по-нашему – Мухосранск). И здесь стало уже не до «Фиалок». Так называется самый трепетный, прекрасный, целомудренный рассказ о пробуждении юной души блудного курсанта, выпускника кадетского корпуса, сбежавшего в парк (вместо подготовки к экзаменам) и влюбившегося в деву из высшего света, встреченную в аллее… Александровское училище Куприн окончил в 1890 году. Праздник кончился, начались суровые «армеутские» будни. Они с достоверностью ночного кошмара представлены в «Поединке» (акме), «Прапорщике армейском», «Дознании», «Ночной смене», «Свадьбе». Да простит мне тень Александра Ивановича, но я думаю, что он, по своему обыкновению, увлекся и кое-что присочинил. Если бы все это было настолько мрачно и безотрадно, никто из офицеров службой в полку не дорожил бы, все бы разбежались в отставку. А солдаты, будь они все такие, как дебил Хлебников, в 1914 году ни одного сражения бы не выиграли. Если кто помнит «Поединок», то тонкий и интеллигентный подпоручик Ромашов пил водку, имел грязную связь с полковой мессалиной Раисой, бил баклуши, выполнял свои обязанности спустя рукава, не готовился в академию, зато много мечтал и презирал «среду», то есть армию. Но тот же А.И. Куприн, издавший в 1905 году «Поединок» (антиармейский памфлет), писал в «Юнкерах» в начале 1930-х из Парижа совсем другое и даже восхищался, какие молодцы-солдаты – бравые, храбрые и ловкие – выходят из деревенских «вахлаков». Мясной порцией и рационом вообще (щи с убоиной) тоже восхищался, да и солдатский обед в «Свадьбе» нареканий не вызывает: и мы бы с вами покушали из ротного котла. Валентин Катаев в своей повести «Белеет парус одинокий» писал, что у солдат оставалась пропасть черного хлеба и каши, и они раздавали все это нищим через окно казармы (вот Гаврика Черноиваненко осчастливили). Я думаю, что непоседе и литератору Куприну армия была противопоказана, вот он на ней и выместил все, что претерпел от муштры и субординации. Для свободного человека казарма – не лучшее место работы. Интереса к военному делу у Куприна не было. В училище не стал отличником, в Академию Генштаба провалился. Чуть с голоду в Петербурге не умер, пока свои суточные получал (рассказ «Блаженный»). Большой писатель по военной части оказался looser’ом, а looser’ам не нравится то ремесло, в котором они не преуспели. Кстати, две полуповести, еще слишком красивые и мелодраматические, но уже со сверканием незаурядного таланта, он печатает, когда еще тянет армейскую лямку. Это «Впотьмах» («Страсти-мордасти») и «Лунной ночью» (ужастик). По-настоящему сильный рассказ появится только в 1902 году. Это «На покое», об отставных актерах, доживающих свой век в убежище от щедрот купца-театрала. Здесь уже правда, и мастерство, и горечь. А в 1904 году пойдет на нерест большая литература, пойдет косяком и останется в веках: «Белый пудель» (тяжкая судьба уличных артистов); «Мирное житие» (презрение к анонимщикам и доносчикам); «Корь» (гениальная отповедь русским националистам); «Жидовка» (восторженная ода еврейскому народу, с завистью и с восторгом, что во времена черты оседлости и 5 % нормы было смело и незаурядно).
Куприну 34 года. Он состоялся как всеми признанный писатель, у него завелись деньги, семья, он дружит, как равный, с Чеховым, Буниным, Горьким. Но он не в силах сидеть в петербургской квартире и общаться только с «приличным обществом» (кстати, так назывался рассказ 1904 года; ух и задал же этим ломакам и трусам, приспособленцам и лицемерам искренний и простой Куприн!). Он по-прежнему мотается по стране, ловит рыбу с греками в Балаклаве, имеет сети и свой пай на баркасе (1907–1911 гг.).
А когда он вышел из полка в 1894 году, пришлось репортерствовать, чтобы прокормиться. Но это вам не фортификация, это интересно, и из Куприна выходит довольно-таки злоязычный «журналюга». Занимался он этим преимущественно в Киеве. Отсюда нежная любовь к Малороссии: малороссийской колбасе, горилке, салу и даже «красоте и семейственности малороссийских женщин». Александра Ивановича женщины любили. Еще бы! Красивый, сильный, добрый, благородный, всегда готов помочь. Что-то вроде пастора. Репортер Платонов из «Ямы» (эпос публичного дома) – это же автопортрет. Но не был Куприн ни гулякой, ни бабником, хотя с ним дружили и проститутки, хотел он семьи, тихого, скромного и теплого уюта. И в 1901 году женится он на Машеньке, Давыдовой Марии Карловне, которая моложе его на 11 лет и отчасти немка: очень аккуратная и организованная. В 1903 году рождается дочь Лидия, но Машенька, методичная Машенька, не могла примириться с тем, что ее муж, признанный литератор, которого одобрил и читал сам граф Толстой, не сидит в кабинете, а продолжает проходить свои «университеты» по всей стране: грузит арбузы, бывает в публичных домах, знается с рыбаками, извозчиками, нищими, матросами. Ее волновало, с кем ее муж проводит дни (и особенно ночи). Волновалась она зря. Куприн не был циником. Его нежное, возвышенное, трепетное отношение к любви было сродни подходу к этому делу средневековых паладинов. Потому он и боролся пером против проституции. Но чтил в проститутке личность и женщину и считал ее способной испытать чистую любовь. Куприн был просто сказочно хорошим человеком. Но Мария его не оценила. Зато оценила Елизавета Морицовна Гейнрих (тоже немка, но Гретхен). Оценила она его в 1907 году, но Мария решила сделать бяку и развод не давала до 1909 года. Гретхен ждала венчания два года, а это высшее доказательство преданности и любви. Она прошла вместе с Куприным до конца его нелегкий путь, она родила ему двух дочерей: Ксению в 1908 году (она доживет до наших дней, то есть до 1960-х, и станет биографом отца) и Зиночку в 1909 году (крошка умрет в 1912-м). Куприн, кстати, не был народником: народ он знал, умел находить общий язык, понимал его загадочную славянскую душу, любил, боялся и потому не обожествлял. Что до любви, то здесь они с Буниным и Тургеневым составляют прелестное трио идеалистов и мистиков на фоне циников Толстого, Чехова и Достоевского, которые слишком пристально посмотрели на предмет и во всем разуверились. Вклад Куприна – это, конечно, «Суламифь» и «Гранатовый браслет». Ну еще и Грина можно к ним в компанию, но это уже за пределами земной реальности.
Куприн был снисходителен и сострадателен к обычным, живым людям, не ставя их на ходули.
Хотя на Западе Куприн если и котировался, то в 1905–1907 годах, когда интересна была Россия, сначала вляпавшаяся в Русско-японскую войну и проигравшая ее, а потом устроившая «бессмысленный и беспощадный бунт» пополам со всеобщей политической стачкой. Баррикады, индивидуальный террор, боевики, виселицы и расстрелы, а потом вдруг почти парламент и свободы с правами. Куприн вошел в моду, его «Поединок» стал яичком к Христову дню. Писатель попал даже под гласный надзор полиции, и его заставили в 24 часа уехать из Балаклавы, где он мирно ловил кефаль. Куприн не полез далеко в революцию, не стал воспевать террористов, баррикады и адские машины, как Леонид Андреев или Грин. У него хватило вкуса. Он еще понимал народников и «книжных» социалистов («Морская болезнь»). Он был снисходителен к женщинам («Гусеница»), восхищаясь самоотверженностью и жертвенностью «товарища Тони», справедливо полагая, что все эти Геси Гельфман, Софьи Перовские, Маруси Спиридоновы и сестры Фигнер не ведали, что творили, готовы были отдать жизнь (и отдавали), любили правду и народ, а действовали так безумно, потому что были дуры. А с мужиков другой спрос, мужики соображать должны. Милая дура-идеалистка – это красиво, а мужик-дурак с бомбой – это стихийное бедствие. Пусть простят Куприну феминистки (тоже дуры). Куприн пожалел матросов, сгоревших на «Очакове», но Шмидта не воспевал. Куприн ненавидел ретроградов и подлецов, холуев и тиранов («Исполины», «Царский писарь»), и это правильно. Его кредо из шестого тома зеленого собрания сочинений – это «всегда быть на стороне меньшинства». Близоруко, но благородно. Куприн жил и умер дворянином, у него была честь.
Современники забыли Куприна, нынче он опять на периферии, как после 1907 года. А зря. Он дал такую затрещину квасному патриотизму, поняв и оправдав японского шпиона («Штабс-капитан Рыбников») и защитив сепаратистов всех сортов, от поляков до чеченцев («Бред»)! Он еще в 1910 году понял все про народ и предсказал красный террор, ГУЛАГ, ВЧК, уничтожение образованных и имущих классов общества («Попрыгунья-стрекоза»). «Вот стоим мы, малая кучка интеллигентов, лицом к лицу с неисчислимым, самым загадочным, великим и угнетенным народом на свете. Что связывает нас с ним? Ничто. Ни язык, ни вера, ни труд, ни искусство. В страшный день ответа что мы скажем этому ребенку и зверю, мудрецу и животному, этому многомиллионному великану? Ничего. Скажем с тоской: „Я все пела“. И он ответит нам с коварной мужицкой улыбкой: „Так поди же попляши“. Только один Бог знает судьбы русского народа… Ну что ж, если нужно будет, попляшем».
Февраль внушил Куприну великие надежды, но он был мудр, ничего не написал, потому что предвидел конец. Конец пришел скоро: Куприна арестовали и потащили в военно-революционный трибунал за какой-то памфлет, где усмотрели теплые чувства к брату царя Михаилу Александровичу. Сидел три дня. Понял все. Его выпустили: помог «Поединок», помогли Горький и Луначарский. С Горьким он потом все равно порвет. Печататься было негде. Не было уже журналов «Серый волк», «Весь мир», «Новый мир», «Мир Божий», «Современный мир». Не было газет «Утро России», «Речь», «Русь». Не было альманахов «Шиповник» и «Земля». Куприн знал жизнь. Он замаскировался, наговорил кучу ерунды на могиле Володарского и бежал за границу вместе с женой и дочерью Ксенией. В Париже обнаружил вдруг, что французы – рационалисты. Этот пылкий и непрактичный романтик не прижился во Франции. Бедствовал, тосковал, писал не о политике – о прошлом или о французах и коллегах-эмигрантах («Жанета. Принцесса четырех улиц», «Гемма»). К нему подъехали посредники, звали в СССР, обещали черт знает что. (Как Бунину. Но Мережковского даже не звали, они с Гиппиус считались неисправимыми врагами.) Страшно хотелось умереть на родине. Пожить там хоть чуточку. Но Куприн все знал – в отличие от Цветаевой. Вот смотрите, не замеченное советской цензурой 1957 года, вошедшее в шеститомник (уровень «Архипелага»): цикл «Мыс Гурон», глава «Сильные люди». История продольных пильщиков, работяг, умелых русских крестьян, «зашибавших» по три рубля в день. В 1929 году Куприн пишет, что их «давно вывели из быта в расход. Еще бы! Маленькие буржуи! Кулаки!».
Это был блеф, но Куприн умел играть в карты. Он обыграл большевиков, он их «развел». Дочь Ксению оставили в Париже, ею рисковать не стали. Она вернется в 1957 году. А Куприн с женой возвратились, но власть мало что с них поимела. Кормила, дала дачу в Голицыне, запустила пару фильмов «по мотивам», издала еще раз. А Куприн не написал ничего, кроме короткого рассказа «Москва родная». И – ни слова о Сталине, о строе, о политике. Восхищался детскими садами, парками, любовью к Пушкину, молодыми офицерами. Плакал и давал автографы. Они вернулись весной 1937-го, а 25 августа 1938 года Куприн уже умер. Конечно, это не геройский путь Бунина и Мережковских-Гиппиус. Но и не предательство. С него поимели меньше, чем с Пастернака.
Есть у Куприна рассказ «Сны» 1905 года. О том, что он сидит перед камерой пыток или перед дверью в ад, слышит крики, видит огонь. Дверь открывается, и тогда входит покорно очередной. И вот очередь Куприна, но он просыпается. Вернуться – это была азартная, рискованная игра. Но писатель выиграл. 25 августа 1938 года он вовремя проснулся.
Игорь Свинаренко
100 ЛЕТ РУССКОМУ БАРДАКУ
Автор повести много работал в газетах, но «черное газетное дело давно уже опостылело ему» и он решил перекинуться на прозу. Темой взял бардак. А что, это благодарная среда.
Дело было в Киеве лет эдак сто назад. Этот город и посейчас остается столицей веселых мужских приключений. Но у автора другой взгляд на вопрос, для него происходящее в бардаке – «кошмарная, скучная, дикая… русская оргия… райские ночи, во время которых уродливо кривлялись под музыку… пили и жрали как свиньи». Ну и дальше в таком духе; автор словно задался целью вызвать в читателе отвращение к бабам и вообще к этому делу.
Но что-то ему и нравится. Вон он описывает девицу с псевдонимом Сонька-Руль «с такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими и печальными, горящими и влажными, какие среди женщин всего земного шара бывают только у евреек». Сонька вообще выписана персонажем «мыльной оперы», она поставлена в ситуацию сериала: «Пришел [ее] постоянный гость, любовник, который приходил почти ежедневно и целыми часами сидел около своей возлюбленной, глядел на нее томными восточными глазами, вздыхал, млел и делал ей сцены за то, что она… грешит против субботы, что ест трефное мясо и что отбилась от семьи и великой еврейской церкви».