Поэты и цари
Шрифт:
Совсем оголодав и отчаявшись, юноша решил вернуться домой. Все-таки отец у него был неплохой. Упитанного тельца не заколол, но накормил, дал приют. И так будет много раз. Грин будет возвращаться, отогреваться в семье и уходить. А отец будет давать на дорогу то пятерку, то трешку, платить за комнату, подыскивать какие-то халтуры в своей больнице. Еще год Грин проведет в Баку. И сам потом напишет об этом годе: «мрак и ужас», «отчаянно тяжелый год». Удалось было поработать у рыбаков на промыслах, но свалила малярия. На нефтепромыслах юноша не выдюжил. Рваный, больной, голодный, он просил подаяния, красил мельницу, помогал кузнецу. И опять – в Вятку, к отцу. А там – отчаянные попытки прокормиться. И у присяжного поверенного иски переписывал, и роли в театре. И вот очередной проект. Пешком на прииски, на Урал. Но это была совсем не Аляска. Ни риска, ни романтики, ни волков, ни состояния, вырытого из ямы. Все заорганизовано, все от конторы. Крутишь ворот – сдаешь золотишко. Оно не твое, а от казны. На Клондайке Грин был бы на своем месте, хотя физически бы не потянул. А вот на этом прииске совхозного типа ему было неинтересно. В бараках (опять-таки коммуналка!) валялись лодыри, шел картеж. И Грин тоже работал на хлеб, чай и табак. Набирал у всех сытинских книг и читал запоем, потом ушел на лесосплав, кое-что заработал, но не золотые горы. Было скучно и тяжело для мыслящего человека. А ведь грезились ему индейцы и медведи. Медведь, правда, был. Такой сговорчивый
В Севастополе, судя по всему, было весело. Умное царское правительство сослало массу революционеров на эту базу ВМФ. Если верить Грину, революционеры ходили по городу бригадами, а эсдеки и эсеры («седые» и «серые») еще и отбивали друг у друга солдатско-матросскую массу. Организация эсеров состояла наполовину из идеалистов, наполовину из фанатиков. Прокламацию написать было некому. А Грин писал как бог. Тут он и знакомится с пылкой эсеркой Екатериной Бибергаль. Похоже, Катенька собиралась умереть с Грином на одном эшафоте, как Перовская с Желябовым. Но Грину до такого маразма дойти было не суждено. Он произносит речи на встречах, он способен сделать эсером даже пристава. С его помощью эсеры теснят эсдеков, а эсдеки хоть и негодуют, но тоже Грина заслушиваются. Дело кончится арестом в ноябре 1903 года. Тюрьму Грин возненавидел пламенно. Отныне для него государство – это крепость и казарма. Через месяц, 17 декабря 1903 года, Грин пытается бежать из тюрьмы – и неудачно. Просидел он год, но этот год был невыносим. Грин становится диссидентом до 1917 года включительно. В рассказе «Она» (1908 г.) он напишет: «Людям, посадившим его в тюрьму, не было дела до его страданий; они служили отечеству». Этот злостный подход «индивидуала» ничего хорошего не сулил не только жандармам, но и всяческим народникам и социалистам. Дикая идея спасать народ от самого себя и все взять и разделить Грину (поляк, шляхтич, индивидуалист, талант) была абсолютна чужда. Народ он видел вблизи и хорошо к нему относился. Но класть на это дело жизнь – о нет! Грин не был «общественным животным», он был одиноким человеком. Военный суд (ведь он беглый солдат) в Севастополе приговорил его к ссылке. А севастопольские «сатрапы» пытались найти повод объявить в Севастополе военное положение хотя бы на три дня, чтобы Грина повесить. Он явно был отмечен Роком. Ведь когда началась забастовка и всех политзаключенных освободили, его одного не хотели выпускать! Революционный вал заносит Грина в Петербург. Там он опять садится в тюрьму (но ни в чем жестоком и кровавом он никогда не участвовал: листовки, выступления, связь, то есть игра в революцию, – этим дело и ограничилось). И на четыре года наш агитатор загремел в Туринск Тобольской губернии. Кстати, он знакомится с еще одной революционно настроенной особой – Верой Павловной (и точно, она была персонаж Чернышевского) Абрамовой. С 1907 года они будут жить вместе, в 1910-м поженятся, а в 1913-м разойдутся. Она его, конечно, за муки полюбила, а он ее – за состраданье к ним, но когда Грин начал писать, ему решительно расхотелось мучиться.
А из ссылки он опять убежал, едва прибыл его «этап». Жаворонок – певец свободы – в неволе не живет. Бежит он в Вятку, к верному отцу. Тот достает документ с покойника, и Грин жил по нему. Самый первый рассказ, «Заслуга рядового Пантелеева» (такой слабый, что даже в собрании сочинений печатается в приложении), был типичной эсеровской «заказухой». Дикие преувеличения и неуклюжая попытка защитить мужиков, ограбивших «своего» помещика, стихийных шариковых-экспроприаторов.
Однако зашуганная власть испугалась, типографию опечатали, тираж конфисковали и сожгли (оказав Грину немалую услугу: такую макулатуру нельзя было показать читателю). В 1910 году Грина «вычислят»: и за этот рассказ, и за побег из ссылки его снова отправят в ссылку, но уже в Архангельскую губернию. И вернется он в Петербург в 1912 году. Кончится ссылка, кончится революционный этап, станет тошно от унылых и правильных, как таблица умножения, товарищей. Кончится брак с Верочкой (она была его моложе всего на два года). Верочка, как все барышни ее типа, не хотела стать «самкой» и просто подавать мужу борщ. Нужно было вместе то ли идти на каторгу, то ли хотя бы жить на явочной квартире… А печататься Грин начинает с 1907 года. Очень помог Куприн: ввел в круг литераторов, познакомил с редакторами журналов, составил протекцию. Впрочем, время было горячее, темы пока эсеровские, а «сочувствующая» интеллигенция боготворила ссыльных писателей. Но Грин уже не нуждался в снисхождении. Он начал, по сути дела, писать в 1907-м. О, что он может уже в этом самом 1907 году! Был первый рассказ еще до 1907-го, первый напечатанный в приличном журнале, вернее, газете – «Биржевых ведомостях». Он назывался «В Италию» (уже по нему понятно, что автор талантлив, а цензуры в стране нет, даже после мятежа 1905 г.). Но вот наступает 1907-й. И рассказ «Карантин». «Сад ослепительно сверкал, осыпанный весь, с корней до верхушек, прозрачным благоуханным снегом. Зеленое озеро нежной, молодой травы стояло внизу, пронизанное горячим блеском, пламеневшим в голубой вышине. Свет этот, подобно дождевому ливню, катился сверху, заливая прозрачный, яблочный снег, падая на его кудрявые очертания, как золотистый шелк на тело красавицы. Розоватые, белые лепестки, не выдерживая горячей, золотой тяжести, медленно отделяясь от чашечек, плыли вниз, грациозно кружась в хрустальной зыби воздуха. Они падали и реяли, как мотыльки, бесшумно пестря белыми точками нежную, тихую траву… яблони и черемухи стояли как завороженные, задремав под гнетом белого, девственного цвета… Маленький сад кипел, как горный ключ, дробящийся червонным золотом в уступах гранита…» Он начинает сразу с акме, с вершины мысли, силы, красоты. Грин не просто эстет, он очень едкий, умный, наблюдательный мыслитель. Эсеров он разделал под орех. Эсерок пожалел: Варя и Люба из «Маленького комитета» и «Маленького заговора» чисты и самоотверженны, но девушки, у которых на стенах висят портреты террористов (Каляевы, Савинковы, Желябовы и Перовские для Грина в 1907 году уже не герои, а террористы), ему чужды. И умирать не за что и жалко, а революционное начальство в комитетах –
Его герой из рассказа «Путь» Эли Стар, юноша из богатой семьи, вдруг увидел дорогу, золотую дорогу поверх реальности, по которой к синим горам шло неизвестное племя в золоте и перьях, с женщинами неземной красоты. И Эли Стар пропал. Его нашли в Южной Америке – в лохмотьях, в грязной таверне. Он умер от лихорадки, но на лице его было выражение счастья. Перед смертью он нашел свой Путь. Так вот, на губах умершего в муках Грина сияла улыбка. В нашей реальности его могила на кладбище в Старом Крыму. Но никто не знает, где его похоронили Там: в Лиссе, Зурбагане или Гель-Гью.
Игорь Свинаренко
С КРАСНЫМ ЗНАМЕНЕМ ЦВЕТА ОДНОГО
В 1916 году один романтически настроенный парень задумал написать сказочную историю. Красивую, лирическую, пафосную. Про то, что бывает счастье, только надо для этого сильно напрячься и откинуть весь здравый смысл. И делать только то, что невыгодно. И не противоречит абстрактному человеколюбию. Личная, типа, польза – ничто, а надо служить только другим, посторонним.
Понятно, что такой множеству наивных русских мечтателей и виделась социальная революция до того, как она разыгралась на просторах России. До 1917-го можно было иметь прекраснодушное настроение в России, а на Западе – до разоблачительной антисталинской речи Хрущева на XX съезде.
Вот человек начал работать над текстом. Он писал долго – уже и революция произошла, и Гражданская война началась и закончилась… Как закончилась, так он и дописал свою книгу, в 1921 году. И издал ее. Ну что, книга как книга, в духе модного тогда символизма… Но сквозь придуманные образы просвечивается все, что романтический революционный автор хотел сказать: ненависть к лавочникам, презрение к деньгам, люди, которые их считают и беспокоятся из-за них – чистые черви… Какой смысл работать, когда можно надеяться на чудо и всерьез верить, что каждому будет дадено по потребностям? Что вдруг ниоткуда все само собой возникнет?
В книге подробно выдумывается всякая ерунда насчет того, а откуда вдруг возьмется чудо. У главного персонажа появляется безумная идея. Его спрашивают:
– Как это вам пришло в голову?
– Как удар топора…
Топор, как известно, – символ революции, народного гнева; топором собирались вырубить из тела страны некую счастливую фигуру. Думали, что это реально.
Вообще же главный герой из добропорядочной семьи. Все у него было для его личного благополучия, но вот хотелось ему большего, размаха какого-нибудь… Фамилию этому парню автор дал подчеркнуто нерусскую, как бы намекая этим на то, что в революцию пошло огромное количество евреев. А на что еще можно было тут намекать?
Короче, там разворачивалась тема мистического соединения революционеров и страны. Последняя изображалась наивной дурочкой, у которой голова забита всякой ерундой, не имеющей отношения к действительности. И вот революционер, еврей из хорошей семьи, который сходил в народ и опростился, выведал мысли одной красивой дурочки и охмурил ее что твой брачный аферист. Который так увлекся игрой, что сам уже поверил, что он богат и реально влюблен. Короче, он заполучил эту дурочку и устремился с ней куда-то в совершенно неизвестном направлении. Что было со страной дальше, в 1921 году – когда у книги появились первые читатели, – уже можно было экстраполировать. А мы так знаем это в точности и в подробностях. Не зря автор мудро обрывает повествование на этом, воздержавшись от описания того, что последовало дальше. Он дал в своем тексте столько описаний тканей красного цвета, что от этой революционной символики начинает тошнить.
На этом месте, когда я вот это писал, мне позвонил знаменитый юморист Лев Новоженов, и мы стали непринужденно болтать на еврейские темы. Я, кстати, заметил, что вот буквально только что обнаружил в русской литературе еще одного еврея по фамилии Грей, который намекает на роль избранного народа в революции. Лев живо откликнулся на это и сказал, что алые паруса (он сразу догадался, какую книгу я обозреваю) – это то же самое красное знамя, которое якобы окрашено кровью рабочих, а на самом деле может быть и простыней после первой брачной ночи. Далее он увлекся темой и дал такую мысль: менструация считается очищением – точно так же, как и революция… С позволения Новоженова я вам тут его процитировал.
Еще про Александра Грина. Он оборвал свое повествование именно утром после первой ночи двух голубков. Дальше старые романисты не знали, что писать. Дальше уже рутина и вполне себе скука. С революцией та же история – ее делают романтические юноши, а потом старые циничные чиновники начинают пилить ресурсы…
ТРАГИЧЕСКИЙ ТЕНОР ЭПОХИ
Черные розы плавали в бокалах «золотого, как небо, Аи», черный огонь сжигал светлые мысли, вздымавшиеся в растерзанных сердцах, и роковая тоска клонила к земле ковыли, по которым бесшумно скакали табуны степных кобылиц. Сладкое томление конца, желание броситься в бездну, загробный поцелуй, которым поэт почтил и отпел свой мир, свой Серебряный век, последний век, отпущенный России, с послевкусием, фантомом последних 17 лет нового века – вот что вошло в наш Храм Искусства вместе с Блоком. В Храме зазвучал хорал, Реквием печальных и прекрасных ангелов, оплакивающих страну и всех в ней живущих. До самой развязки в жизни поэта все было на редкость тихо и гладко, а тихие воды глубоки, и именно тишиной и зеркальностью воды отмечены омуты, где со дна поднимаются страшные нездешние силы, о которых лучше не знать.