Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ
Шрифт:
– Виноват, – теперь уже раздраженно оборвал Тучков. – Вы сочинитель, господин Даль?..
«…Или врач?» – собрав последние остатки учтивости, не спросил.
Даль покраснел.
– Я пробую… сочинять… – смущенно выдавил доктор, – время от времени… разные… гм… истории. – Выдохнул и выпалил как на духу: —Но у меня нет таланта.
Тучков вскочил. Затушил о каблук и отбросил недокуренную папиросу – пропало желание
– Оно и видно, господин Даль. Оно и видно.
Он счел излишним уточнять: если тяготы службы в горном Туркестане оказались для вас таковы, что… Это было очевидно: под напором трудностей доктор спятил. Ку-ку.
Даль проводил взглядом спину – даже по осанке видно было, что Тучков возмущен. Не понял, эх, – Даль выпустил клуб дыма. Глядел сквозь сизую завесу, думал.
– …Или я плохо ему объяснил? Я сам-то понимаю? Да, писателишка я скверный. Бесталанный. Ну и пусть. Зато я вижу – почти как настоящий. Что с того, что не могу придать своим прозрениям форму. Что слова мои лишены настоящей силы… Видеть – тоже дар. Я – свидетель. Моего воображения хватает, чтобы допустить: немыслимое – существует. Невозможное – возможно.
– Яшка! – донесся голос Тучкова. – Ты говно вынес?
А Тучков прав. Вернее, «Петербургская газета». Над Британской империей уже и так не заходит солнце – когда ее восточный край погружается в темноту, на западном день только занимается. Она уже и так владычица полумира.
Я бездарен, да. Но кое-что мне все же дано. Дар слышать зов. Воображение. Ровно столько воображения, чтобы вместить одну простую истину: у кого уже есть полмира, тому подай весь.
Есть демоны, которые никогда не сыты. Демоны неутолимого желания.
Здесь и сейчас это не кончилось.
Даль встал. Выколотил трубку о каблук. Сунул в карман.
Он знал, что делать.
– Ну? – гремел в отдалении Тучков. – Пушкин за тебя говно, что ли, выносить будет?
Даль остановился, точно налетел на невидимую стену.
«Пушкин», – прошептал. Пушкин. Вот чей дар… Вот чьи слова… Вот чья сила была бы способна…
Но сперва нужен хороший врач. Который не проболтается. Даль призадумался, поскреб подбородок.
Глава 2. Две вдовы
Берлин. Июль 1904 года
Под вязами тень была такая густая, что доктору Далю казалось, он идет
«Пардон, мадам», – прошипел, обогнул одну, едва не врезался в другую: о-о-о! Дамы не глядели ни под ноги, ни на бульвар. Головы у всех были свернуты набок. Глаза – стеклянные, как под гипнозом в клинике у Шарко, – не отрывались от сверкающих витрин. А в витринах – шляпки, тьфу! Свернув с Курфюрстендамм на боковую улочку, доктор Даль вздохнул было с облегчением. Тротуар теперь принадлежал ему одному. Но тут же обложила июньская жара. Никакой листвой не сдерживаемое солнце молотило по темени. Сновали авто и конные экипажи, волоча за собой запахи: бензиновые, навозные. Легкие горели, но выбора не было, и Даль прибавил ходу. Под мышками чесучовый костюм разбух, намок. Мучила невозможность снять пиджак, жилет.
А вот и двери. Швейцар распахнул так предупредительно, что доктор Даль едва не получил по лбу.
Остановился. Промокнул платком лицо. На всякий случай беглый взгляд на вывеску. Savoy. Все верно. И шагнул внутрь. В прохладу. В полумрак. Глаза его, ослепленные солнцем, не сразу увидели деревянные квадратики панелей, блеск столиков, лоск кожаных кресел – и что в одном из кресел помещалась массивная фигура. Как и полагал Даль, профессор Эвальд держал перед собой часы.
Увидев Даля, он тотчас щелкнул крышечкой. Убрал золотой диск в жилетный кармашек. Приподнял радушно зад, протянул пухлую руку, блеснув золотыми запонками:
– О, дорогой коллега! Рад приветствовать. Прошу.
Рука была сухая, прохладная, чуткая. Привыкшая ощупывать больных дам: деликатно, но властно и по делу. «Рука терапевта», – подумал Даль. У хирургов обычно руки бесцеремонные и точные, как у фортепианных виртуозов. Герр Эвальд щелкнул в воздухе пальцами. Тут же у кресла вырос кельнер, склонил пробор.
Конец ознакомительного фрагмента.