Поезд до Дублина
Шрифт:
Внезапно девчонка впервые за всё время с полной силой взвилась, тряхнула густой, тяжёлой чёлкой и озлобленно, совсем неподобающе её возрасту произнесла:
– Значит, вот так. Кто-то говорил – я не поверю. Правда что, зачем? Проверять как-то, ещё чего… Лучше сразу не поверить… не поверить лучше сразу…
Кажется, она сама уже путалась в собственных словах. Сил плакать не осталось, и девочка снова повисла, отвергая всякое стремление выбраться наружу. Зеваки, кто ещё был тут, понемногу стали расходиться, но я осталась. Даже если бы мне очень захотелось, убежать так бы и не вышло. Потому что будучи и так взвинченной до предела, меня поминутно прошивало разрядами тока и вновь парализовывало. Как лягушку. Я снова стояла и смотрела, в то время как в голове моей ходил смерч, и страх как хотелось перейти хоть к каким-нибудь
А потом из мутной, давящей пучины меня вытащили схватившие с двух сторон за плечи мамины руки, которые куда-то меня повели, и ноги, вот ведь чудо, нечестное чудо, их послушались. Но мне не хотелось никаких чудес, хотелось чего-то…
И тогда я опять сорвалась в скачку! Снова – туда, снова – скорее.
А её уже схватили под руки, так как ноги совсем, до крайней точки ослабли, и потащили к машине. Невнятным хрипом, полувысохшими слезами, горячечным, помрачившимся взглядом она всё ещё пыталась взывать к справедливости. Но кому была какая разница? Только мне, мне одной было не всё равно. Лучше бы меня тогда на пару минут ослепили!
И пока моё тельце уже совсем твёрдо не сгребли в охапку, я успела на доли секунды поймать её взгляд…
То, что я увидела в этих потрясающе красивых янтарных глазах с отблесками солнечных зайчиков, которые смотрелись дико на грязном, вымазанном в уличной пыли личике, отложилось в моей памяти на всю последующую жизнь. Там не было ни капли злобы или обиды, только глухое, не по-детски сознательное смирение. «Сопротивляться поздно. Да и зачем? – читалось в этом взоре так ясно, как никогда прежде. – Ты вот чем лучше? Стояла и смотрела. А мама моя умрёт теперь. Молодец, Мёрфи Уолш, молодец…» А ещё – доброта?.. Точно так. Ведь она, такая чистая, такая всесильная, лишь тебе в моей жизни и была присуща. Почему ты продолжаешь меня любить, по-своему искренне и беззаветно, и это после того, что я сделала? Тысячи, миллиарды вопросов. Всего пара секунд до того, как меня окончательно вывели на улицу. Вместе привычных звуков в ушах стоял высокочастотный гул, а мамино обеспокоенное лицо перед глазами расплывалось и шло водными кругами. «Это меня снова тошнит? Или всё же нечто иное?» – ничего не разобрать. И взгляд, этот взгляд повсюду, везде и во всём. В моей голове. В моём собственном взгляде.
Дома в тот вечер я отказалась ужинать, выставила из комнаты младших и подперла дверь стулом. Хотелось только остаться одной, зарыться в одеяло и лежать так, медленно теряя кислород, до потери сознания. Факт, что где-то есть подобная жизнь, что ежеминутно кто-то умирает и мучается, больно полоснул клинком по моему жизнелюбию. Но и это всё было не так важно, как нечто куда более масштабное, другой природы, другого происхождения и иного назначения, что-то, что я пока в силу возраста слабо могла понять. Тогда моё мировосприятие впервые треснуло и раскололось на фрагменты, а иллюзии – испарились. И если ещё совсем недавно я могла уверенно сказать, что жизнь замечательна, сейчас я вовсе не имела никакого мнения по данному вопросу. Странно, но с того момента и видеть мир я стала по-другому. Может, из-за того, что с меня сорвали розовые очки?
Глава 7.
Свобода.
О ней беспрестанно рассуждают, за неё борются, ею дорожат, она – одна из естественных потребностей человека, в особенности – ирландца. Как есть и пить, спать и размножаться – свобода мнения, пространства и мысли необходима для полноценного существования. Без свободы нет счастья.
И почему-то наиболее остро это осознаётся в период жизни, когда ты ещё не подросток, но уже и не дитя. До пляшущих чёртиками гормонов совсем далеко, однако иной раз так и хочется вдруг встрепенуться, подорваться – и пуститься галопом по улицам, лугам, долинам. Куда угодно, лишь бы уши закладывало от хлещущего по щекам бодрящего ветра да ноги погрязали по колено в роскошном бархате луговых трав. Лишь бы нестись наперегонки с томно гудящим поездом, и пусть знаешь наверняка – он победит – но само объемлющее чувство неподдельного азарта заставляет получать удовольствие не от результата – от процесса. И наконец, та самая настоящая свобода, что даёт утешение и подстёгивает жить в тяжёлые дни, одаряя счастливой беззаботностью в дни безоблачные.
Я любила лето, очень долго, вплоть до совершеннолетия. Любила без памяти, как способно исключительно юное сердце.
Ведь что может быть лучше для маленькой непоседы, чем спозаранку вскочить с постели и, в спешке даже не накинув покрывало, вместе с братом, а по совместительству хорошим другом, улететь из дома? Прыгать, танцевать, предаваться беспечному детству под лучами только пробуждающегося солнца. Сбегать на станцию, посмотреть – много ли народу сегодня отправляется в путь и куда. Посетить магазин и поздороваться с ещё сонным, но по-обыкновенному доброжелательным знакомым продавцом. В задоре добраться даже до города и, прогуливаясь вдоль пустынных рыночных рядов и принимая от редких торговцев предложения попробовать их товар, удачно позавтракать…
Лето всегда давало шанс фантазии. Пойти, куда вздумается. Мечтать, когда вздумается. Творить, что вздумается.
Иногда, правда, у нас с Грейди это доходило до абсурда, и мы, даром что маленькие, неплохо так давали другим ребятам знать, кто здесь главный. Крошечная обида, неосторожно сказанное слово, необоснованная наглость или несправедливость – причиной кровавой расправы могло послужить почти всё, что угодно. В течение учебного года мы не желали особенно наживать себе проблем, но вот летом почему-то отрывались по полной. Незачем таить, я всегда была драчливым ребёнком и ещё в глубоком детстве, когда меня брал на руки кто-то посторонний или трогали мои волосы, я по возможности старалась то лягнуть обидчика, то укусить. А уж в девять-одиннадцать лет, когда все чувства разом обостряются, а побои становятся чем-то вроде эмоциональной разрядки, мне и вовсе пришлось постараться, чтобы не превратиться в машину для убийств. Наверное, тут моя физическая слабость даже сыграла на руку, причём, не столько мне, сколько тем несчастным детям.
Но даже не имея хорошей спортивной подготовки, я и Грейди умели, как говорится, задать жару каждому, кто нам не угодит. «Такие уж Уолши по натуре, – часто говаривал папа. – Пока всё не сделают по-своему, не успокоятся». А мы были детьми, нам не хотелось подчиняться и следовать правилам, ведь в этом возрасте обычно думается, что знаешь, как устроен мир, куда лучше, чем бестолковые взрослые. Поэтому сколько бы брату и мне ни твердили, что драться нельзя, какое нам вообще было до этого дело? Всё равно ведь поступали как думали.
Однако отец, даже со всей своей ненавистью к войне как к противоестественному и бессмысленному процессу, на удивление редко ругал нас за баталии на улице. «Деритесь, пока можете, – утверждал он. – Мне вот тоже порой страх как охота вмазать кому. Да нельзя, посадить ведь могут. Вот и нужно наслаждаться, пока юн. Какое же, в конце концов, детство без драк? Это ж как консервированные огурцы! А жизнь прочувствовать надо, на вкус попробовать – тогда, может, что и поймёшь».
Мама тоже придерживалась сходного мнения: она полагала, что родители калек, которые временами приходили к нам разбираться, излишне драматизируют. И пусть браниться с ними она не спешила (всё же это было делом не её уровня), но своими ответами ясно давала понять, что разговор этот ей не интереснее, чем созерцание пустой стены. В итоге, пообещав, что нас непременно накажут, и выставив непрошеных гостей за дверь, мама делала нам небольшой выговор, скорее, для галочки, и вновь возвращалась к прерванному занятию. Ведь и ей было хорошо известно, что для подрастающих детей категорический запрет равен сигналу к действию.
С какой стороны ни посмотри, мне нравились те годы, и даже сейчас, когда всё это, казалось бы, омертвело и облетело шелухой, я не могу вспоминать их без тёплой улыбки. Тогда я сделала свой первый шаг к становлению, взошла на новую ступень духовного развития: от любви ко всем и всему, так присущей детям, я перекочевала к избирательности и разлому мира. Появились полутона – теперь окружение виделось не только чисто чёрным или абсолютно белым, но и множеством промежуточных оттенков. Хотя я не могу сказать, что в то время мне эти перемены приносили лишь радость. Будучи по натуре человеком ригидным, я всячески противилась любым изменениям и, сколько себя помню, предпочитала жить прошлым. Нет, я не руководствовалась девизом «Раньше было лучше», просто, верно, чего-то боялась.