Поезд на третьем пути
Шрифт:
Всполошился, засуетился восьмой семестр, послали ходока на разведки в Киев, дали строгий наказ разузнать всё до точки, и правда ли, как был слух, что председателем государственной комиссии намечен Удинцев, декан и шляпа, а профессор Митюков, - римское право, - гениальный человек, но алкоголик, хотя считает всех неучами, но резать не режет.
Ходок привёз вести самые утешительные; всё оказалось сущей правдой, будущее, как и должно было быть, рисовалось в свете самом лучезарном, стало быть, думать нечего, валяй, братцы, на Сенькин широкий двор!
Ни
Заключительные строки, в которых они отразились, пришли позже:
Блажен, кто во время постиг,
В круговорот вещей вникая,
А не из прописей и книг,
Что жизнь не храм, а мастерская.
Блажен, кто в этой мастерской,
Без суеты и без заботы.
Себя не спрашивал с тоской
О смысле жизни и работы...
Итак прощайте. Лиманы, Фонтаны, портовые босяки, итальянские примадонны, беспечные щеголи, капитаны дальнего плавания, красавицы прошлого века, как у Кузмина, но без мушки, градоначальники и хулиганы, усмирявшие наш пыл,
Одесса Толмачёва
Резина Глобачева,
А молодость ничья!
Прощайте, милый Шпаков, единственный утешитель, и розовый и седой, талантливый, пронзительный Орженцкий, виновный в том, что поляк, а потому навсегда доцент, и только в далёком будущем первый ректор Варшавского университета.
Застучали колеса пролётки по вычищенным мостовым. Что ж еще?.. Закурить папироску фабрики Месаксуди, обернуться назад, на сразу ставшее милым прошлое, крепко удержать в памяти, на всю жизнь запомнить ослепительную южную красоту, в пышном цвету акации на Николаевском бульваре, бегущие вниз ступени - к золотому берегу, к самому пропитанному солью нестерпимо-синему простору, еще в счастливом неведении грядущих бед, не предугадывая, не предчувствуя чеканных строк Осипа Мандельштама, которым суждено будет стать пророческим эпиграфом целой жизни:
Здесь обрывается Россия
Над морем чёрным и глухим.
XIII
Киевский эпилог окрылил молодые сердца, никакой горечи несбыточных надежд не оказалось; на скамейках, в Купеческом саду, валялись всё те же конспекты и подстрочники, увесистый том Митюкова, тощие тетради Рененкампфа, никакой трехуголки, ни растрёпанного томика Парни, и только иногда, для отдохновения и паузы, прочитанный с торопливой оглядкой номер "Освобождения" Струве, чудом пришедший из города Штуттгарта.
На облупившихся, розовых колоннах университета Св. Владимира висели пожелтевшие от времени объявления, циркуляры, предписания и правила.
По длинным, нескончаемым коридорам взад и вперёд двигалась всё та же шумная, бестолковая, всегда и всем недовольная и негодующая, и всегда от всего, от любых даже пустяков, по-настоящему счастливая толпа, все эти молодые, и непременно бородатые, со страшными шевелюрами, - стрижка считалась изменой общему делу, - в традиционных косоворотках под форменными тужурками, не то гоголевские бурсаки, не то пришедшие из древних времён печенеги, какими описал их еще Мамин-Сибиряк в "Чертах из жизни Пепко", и исправил и дополнил в своих пользовавшихся
В июле месяце, в жаркий, невыносимо жаркий полдень, после восьми, казавшихся вечностью, недель зубрёжки, горячки, уныний и упований, - история повторяется, - чудом или, как сказал будущий Козьма Прутков, терпение и труд хоть кого перетрут,- все было кончено, сдано, написано и отвечено, включая "Устав о наказаниях, налагаемых Мировыми судьями и Земскими начальниками", который для декламации не подходил.
И еще раз, и еще раз, отрясти прах от ног своих и, как выражались беллетристы прошлого столетия, "броситься в самую гущу жизни", всему научившись и ничего не зная, но с вожделенным дипломом в руках и с пресным, бесцветным и обезличивающим званием - окончившего юридический факультет такого-то императорского университета с дипломом первой (или второй) степени.
Даже лекарь и повивальная бабка второго разряда звучали для оскорблённого уха более звонко и ударно, чем это убогое, осторожное в своей казённой точности наименование, вышедшее из недр боголеповских канцелярий.
Но все это было мелочью и чепухой, по сравнению с главным:
– Жизнь начинается завтра!
Так назывался роман Матильды Серао, так называлась и глава нашего собственного романа.
Снова вокзал. Снова звонок. И заочно провозглашает бородатый швейцар, весёлый архангел:
– Поезд на первом пути!..
XIV
Проехав Харьков, Курск, Тулу, Орёл, подъезжая к Серпухову, почти у самых ворот Москвы, приличествует вспомнить боярина Кучку, шапку Мономаха, Стрелецкий бунт, порфироносную вдову и закончить неизбежным восклицанием:
– Москва! Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось...
Но очевидно ассоциации и цитаты приходят какими-то иными путями.
Сознаемся честно, без ужимок и оправданий, - стихи, пришедшие на память, еще не обременённую воспоминаниями, но уже встревоженную предчувствиями, были старомодные стихи Апухтина.
Курьерским поездом, летя Бог весть куда,
Промчалась жизнь без смысла и без цели...
Из песни слова не выкинешь. Ведь настоящая жизнь только начиналась. И если сообщение о болезни Толстого, только что прочитанное в утренних газетах, и нарушило на мгновение душевное равновесие, всё же открывавшийся молодому воображению мир был воистину прекрасен, полон волнующих обольщений, восторгов и надежд.
Цель будет достигнута, смысл придет потом, а бедного Апухтина сдадут в архив.
Но покуда законодатель мод и новый временщик литературных нравов произнесёт загадочно и нараспев - "О, закрой свои бледные ноги!.." - упрямый провинциал успеет контрабандой протащить, но на этот раз уже совсем кстати, еще две строчки из того же обречённого на забвение автора:
"Кондуктор отобрал с достоинством билеты.
Вот фабрики пошли. Теперь уж не заснуть"...
Паровоз тяжело вздохнул. Замедлил ход, поезд дрогнул, и остановился. Курский вокзал. Москва.
***