Поездка в Пемполь
Шрифт:
Подойдя к кровати, он вновь поражается моему отсутствию. Ему хотелось бы думать, что я попросту улеглась раньше него, как это часто случалось. Но я не сплю там, укутавшись в одеяло. Испытание продолжается. Он будет спать в одиночестве и проснется один. Он думает: если она вернется, пока я досчитаю до десяти, я прижму ее к себе и не скажу ни слова упрека. Объяснимся в другой раз. Он медленно считает — девять, десять. Никого. Такова жизнь с ее взлетами и падениями. К чему быть идеалистом? Он ложится и все-таки засыпает. Но сутки-то ведь еще не закончились.
Я замужем — к чему стараться понравиться? И все же иногда я пробую под предлогом утвержденных календарем праздников.
Для встречи Нового года в товарищеском кругу я навожу на себя красоту. Мне хочется привлекать взгляды. Мне хочется соблазнять и стать совсем другой… Надо, чтобы
Если ты отвергнешь иллюзию, будешь любить меня по-прежнему, обыденно, — я проиграла. Магия переродится в смешное кривлянье. Винные пары и табак и без меня усладят тебя предостаточно. Моя мечта разбивается о твой тяжелый сон. Ты не хочешь познать меня. И остается всего лишь неказистость серенького утра и смятое красивое платье на полу.
Если это так, то он даже и не заметит моего отъезда.
Пойдет на угол за хлебом и вернется через два часа. Все готово, он молча ест и смотрит телик. У меня болит живот, я хочу лечь. Но не засыпаю, пока он не ляжет. А когда он рядом, я боюсь к нему прикоснуться — не хочу вызывать у него желание. Не хочу его привычных ласк, торопливых и молчаливых. Я глупо шепчу: «Не шевелись, я сплю, не шевелись, ты стаскиваешь с меня одеяло, не шевелись». Его рука замирает, обняв меня за талию, и он уже спит, как его сын, держа своего медвежонка.
Завтра снова вставать чуть свет, хоть ты и разморена жарой и недосыпом. Дрожа, подниматься по звону будильника. Отрешиться от себя и со смертью в душе отдаться заводу.
Все это вертится у меня в голове, и я не могу уснуть, хотя вконец измочалена. Я тщетно отыскиваю положение тела, наиболее удобное для сна. Все причиняет боль. Мне не хватает простора, воздуха, начинается мигрень, от которой, кажется, лопнет голова. Мне хотелось бы стонать, рыдать, кричать, но я не смею. Я поднимаюсь и ощупью, чтобы не разбудить мужа, глотаю две таблетки аспирина или снотворного. Мне снится, что я сплю. Тело мое обессилело, отяжелевшие руки и ноги тянут меня в пустоту, и я качусь в пропасть. Я скольжу. Падаю, неспособная противиться раздавившей меня силе. Я раздета и стыжусь своей грубой наготы. До чего же я устала! Но надо держаться — со мной говорят, на меня смотрят, обо мне судачат. Я отчаянно стараюсь сохранить человеческое достоинство, но ощущаю себя более жалкой, чем кровоточащая требуха на витрине мясника. Я растекаюсь. Капля за каплей. Лишившись воли, я уже не в состоянии держать глаза открытыми. Все — начальник цеха, секретарь профсоюза, товарищи по работе, муж, сын — смотрят на меня с отвращением. Я струсила. Я — всего-навсего грязное вонючее пятно, растекающееся по полу. Об меня спотыкаются, ругаясь. Все продолжают дергаться среди адского шума, крутятся карусели, калейдоскопы. Со мною кончено. На меня все показывают пальцами. А я не двигаюсь. Не могу больше бороться. Слишком хочу спать. Засыпаю.
Утром у меня скверный вкус во рту, опухшие глаза, туман в голове и вялые движения. Я пью кофе, чтобы взбодриться, а к вечеру так взвинчена, что не могу уснуть.
Сволочная жизнь!
Хуже всего то, что, даже если бы я и знала на пороге юности, что меня ожидает, я все равно не могла бы ничего изменить. Я думала, что хочу ее — эту жизнь. Трудиться во имя хлеба насущного, иметь дома мужа и детей во имя любви, приобрести машину и какую-нибудь мебель во имя благополучия или того, что им называется. «Не грызи ногти, — говорил отец, — а то мужа не сыщешь». Я-то сыскала. Может, лучше было бы сгрызть все ногти и стать нищенкой.
Выше головы не прыгнешь! Счастье — не домашнее животное… Ну и что?
Тебе, Маривон, еще повезло, тебя жареный петух в задницу не клевал. Возьмем Виктуар — овдовела в двадцать пять лет. А Арлетт,
В раздевалке, между дверями металлических шкафчиков, показывается лицо Арлетт.
Она бледная, растрепанная, нос вытянут, губы поджаты, словно она сдерживает рыдания или не хочет ничьих соболезнований. Потухшие глаза ничего не видят. Они устремлены в небытие.
Мне непереносимо ее горе. Я убита им. Не знаю, что сказать. Я ведь бессильна. «Здравствуй, Арлетт», — и успеваю задержать едва не вырвавшееся, неуместное: «Как дела?» Проскальзываю в цех.
Она пропустила всего десять рабочих дней. Двигается как сомнамбула. Делает над собой усилие, чтобы прислушаться к разговорам, но, думается, плотный кокон отчаяния, окутавший ее, ничего сквозь себя не пропускает. Ничто не имеет для нее значения. Она видела смерть своего ребенка.
Десять дней тому назад она еще носила веселый сине-желто-розовый полосатый пуловер — «чтобы поторопить весну». Она была хохотунья, любила насмешничать. Она мне пересказывала смешные словечки своего младшего сынишки. Я ее очень люблю. Теперь, когда мы работаем на разных концах конвейера, встречаемся редко. Только в раздевалке. Но мы остались подругами с тех самых первых месяцев на заводе, когда стояли рядом у конвейера. Во время прошлогодней забастовки мы радостно вновь обрели друг друга. Когда требовалось врезать какому-нибудь инженеру, глаза у нее так и искрились лукавством.
Говорю о ней как о покойнице. А она выжила, но ее хохот уже не раздается в цехе. Она ни вдова, ни сирота, но и то и другое вместе. Нет слов, чтобы описать чувство безвозвратности потери ребенка, произведенного тобой на свет.
Великолепная Арлетт, хлопающая в ладоши и поющая — так ее сфотографировали во время забастовки, — исчезла в один из февральских понедельников.
Школьный автобус подвозит Николя к его дому. Остается перейти дорогу. Ему двенадцать лет. Он уже знает, что жизнь рабочих далеко не сахар. Он не любит, когда у его матери усталый вид и ее раздражает возня, поднимаемая им и его сестрами. Ему хочется, чтобы дома царило спокойствие, радость. Чтобы вечером, после обеда, можно было, собравшись всем вместе, спокойно поболтать, а не уставляться тупо в телик. Но чаще всего вместо разговора вспыхивают ссоры. Он отлично понимает, что его родители уже не так хорошо ладят между собой, как во времена его раннего детства. Мама часто печальная, и иногда кажется, что ей ужасно скучно. В отчаянии она кидается на домашние дела и ежеминутно ругает детей. Но он-то, Николя, отлично понимает, что не только разбросанные повсюду игрушки выводят мать из себя. Ему так хотелось бы сделать что-нибудь для нее. Вот вырастет и все наладит. Сегодня он хочет порадовать ее хорошими отметками по математике. Он так старался. Ему хочется доказать, что, когда он старается, «дело идет». Профессию он выберет стоящую. Еще не знает какую, только рабочим он не станет. И всегда будет в хорошем настроении.
Николя выходит из автобуса первым. Торопится перейти улицу. Он проделывает это каждый день машинально, не обращая внимания на окружающее.
Выскочила машина.
Чересчур быстро, чтобы успеть остановиться.
В последний момент водитель изо всех сил жмет на тормоза. Он пытается объехать мальчика. Но Николя уже кинулся навстречу машине. Его голова стукается о ручку дверцы.
Он распростерт на асфальте.
Череи рассечен, и на лбу кровавая рана.
Арлетт и ее мужа тотчас же известили. Николя еще жив, все лицо у него залито кровью. Его перевезли в реннскую больницу.
Арлетт и Николя трое суток сражались со смертью.
Арлетт цеплялась за надежду: «Доктор, скажите мне правду, он сможет выкарабкаться?»
Энцефалограмма — почти плоская, мозг задет непоправимо. Сердце едва бьется. Он не сможет выжить. Арлетт пытается убедить себя, что так даже лучше для него, он умрет спокойно.
Арлетт видела, как тело ее ребенка застыло в последней судороге. Она кричала. Хотела выброситься в окно.
Нет! Это невозможно. Невероятно. Мой ребенок, моя крошка, я люблю тебя. Я не буду больше сердиться, только все время петь. Вот увидишь. Не оставляй меня, Николя. Я так страдаю. Слишком жестоко. Ответь мне, умоляю. Мой сын умер. Мой сын мертв. Мертв. А я, что я буду делать без него? Дитя мое, возьми мое сердце, голову, жизнь, но не умирай! На помощь! Мой сын мертв. Посмотрите, вот он тут, на этой постели, без кровинки в лице.