Поездка в Россию. 1925: Путевые очерки
Шрифт:
Да, да! Ильич! Это был человек! О, да! Он! Ильич!
Здесь поругивают всех и каждого. Крупные и мелкие статисты революции порой в глазах современников выглядят комично, и обо всех деятелях из Кремля ходят анекдоты. Но когда речь заходит о Ленине, чувствуется какая-то своеобразная, естественно возникающая дистанция, ощущение некоего искренне воздвигнутого ему пьедестала.
Он и великий магистр, и учитель, и символическое начало всех начал, и свет, что светит во тьме. Он — Ильич, который сказал своим ученикам: «Истинно вам говорю! И врата адовы не одолеют меня!» [322]
322
«Я говорю тебе: ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее». (Мт, 16; 18.)
Ленинизм сегодня смотрится на глобусе как расплывшееся пятно немыслимо огромного континента, простирающегося от Кавказа до Аляски. Москва — фабрика и литейный цех ленинизма. Здесь печатаются собрания его сочинений в двадцати шести толстенных томах, и из Москвы они распространяются миллионными тиражами по всему миру. Бывший офицерский клуб в Москве сегодня превращен в большой торговый дом, все семь этажей которого гудят, как пчелиный улей, от стука пишущих машинок и голосов бесчисленных клерков и посетителей. Это американизированное предприятие руководит сегодня изданием собрания сочинений Ленина, и несколько сот сотрудников ежедневно занимаются здесь по восемь часов техническим распространением упакованных в желтую бумагу комплектов. Жужжат нагруженные ими лифты;
Мавзолей Ленина — это сегодня центр Москвы. На Красной площади, перед Спасской башней, установлена временная модель Мавзолея по проекту академика архитектуры Щусева. Ассирийский куб — символ вечности, с надписью из пяти простых букв, которые потрясли мир: ЛЕНИН. Модель деревянная, ее предполагается исполнить в белом мраморе, с большими буквами из черного мрамора. Перед деревянным Мавзолеем ежедневно собираются паломники, чтобы поклониться покойному. Рядом с золотоискателем или охотником на медведей из Сибири тут стоит желтолицый китайский рабочий, рядом с мужиком из Тульской губернии — толстый астматический голландский торговец. Женщины и дети, старики и солдаты, нищие и дьяконы в камилавках, все они стоят под дождем, на ветру, ожидая своей очереди войти и поклониться. Начиная с двадцать первого января 1924 года, толпы народа ежедневно проходят безмолвной процессией перед набальзамированным телом в стеклянном гробу. Черный саркофаг Наполеона в овале парижского Дворца инвалидов, в окружении знамен и трофеев всех его побед от Ваграма до Москвы, самой своей архитектоникой создает атмосферу торжественности. Этот мраморный саркофаг умышленно помещен так низко, что каждый желающий видеть Наполеона вынужден склонить свою голову перед этим генералом, предавшим революцию. Напротив, Ленин, желтый, набальзамированный, со своей рыжей бородкой, лежит в стеклянном гробу в обыкновенной рабочей блузе, стиснув кулак и затаив в уголках губ ироническую усмешку. Восковой, неподвижный Ленин, в неясном красноватом освещении, с одной стороны, создает впечатление варварского паноптикума. С другой стороны, во всем этом так много Востока, столько азиатской, русской, жуткой мистериальности, которой веет от прокопченных и сырых старинных московских церквей, той мистериальности, которая почти недоступна материалистически мыслящему человеку двадцатого века. Ленин лежит под стеклом. Слева и справа от покойника стоят красногвардейцы, на чьих обнаженных кавалерийских саблях колеблется багряный отсвет, подобный тому, что поблескивает на штыках караула, застывшего у Гроба Господня в ночь с Великой пятницы на Великую субботу. В деревянном мавзолее, на глубине четырех метров под землей, при комнатной температуре, где по красному сукну неслышно движутся люди без головных уборов, устремив свои взгляды на желтый лысый череп мертвеца, чьи ноздри лоснятся так, точно он умер только вчера, — происходит чудо. После собственной смерти он по-прежнему агитирует, он действует в интересах своей партии. Все эти персы, индийцы и негры из Центральной Африки, прошедшие мимо застывшего воскового тела со сжатым кулаком, уносят с собой неизгладимую печать посмертной аудиенции у белого человека, который двадцать пять лет говорил и писал о том, что вопрос о колониях для европейского рабочего класса так же важен, как вопрос о восьмичасовом рабочем дне и о социальном страховании.
Если Наполеон является в своей гробнице во Дворце инвалидов призраком мертвого императора, перед которым, согласно придворному церемониалу, следует склонить голову, то Ленин в центре Москвы — агитатор, он агитирует сегодня так же, как агитировал при жизни, когда его голос раздавался на площадях этого города, и тысячи и тысячи людей впитывали в себя, как губки, его слова и жесты.
Итак, мавзолей Ленина сегодня — центр Москвы, и если раньше москвичи спрашивали вас, видели ли вы колокольню Ивана Великого или храм Василия Блаженного, то сегодня вам задают вопрос: «Вы были у Ильича?». Во время праздничных иллюминаций его имя сияет в окнах, на фасадах зданий и на заводских трубах; бесчисленное множество его портретов и фотографий можно увидеть в витринах, в частных домах, в альбомах и юбилейных изданиях. Ленин — тема монографий, а также силуэтов в стиле бидермайер и футуристических рисунков, его изображение вы встретите и в театральном фойе, и в салоне, оформленном в стиле Людовика Пятнадцатого, и в спальном вагоне. В прежнем Английском клубе (так хорошо известном из «Войны и мира»), ныне Музее Революции, Ленин представлен значительно полнее, чем Пугачев и Стенька Разин.
И Пугачев, и Стенька Разин гуляли за Волгой, распоряжались тысячами и тысячами судеб; и перед ними дрожали обитатели Царского Села, когда имена этих легендарных мужиков разгорались подобно огненным столпам на российском горизонте; но сегодня именно вокруг Ленина скомпонована вся экспозиция залов Английского клуба, в которых еще недавно раздавался смех господ, принадлежавших к высшим кругам дворянства, и придворных, этих залов, где сновали слуги в ливреях. Ленин — не просто задание по истории из школьной хрестоматии, в его адрес звучат проклятия из уст слоняющихся по московским улицам бледных личностей, потерпевших кораблекрушение и идущих ко дну. Ленина продают на углах в качестве запонок для манжет, булавок и брошек, какие носят прислуги; он — и на красной партийной звездочке в петлице рабочего халата, и на дешевой зубной пасте, и на рекламе изделий государственного металлургического треста, и в названии локомотива, и на новеньком, сверкающем красным лаком электрическом трамвае. Множество продавцов на московских улицах торгуют беленькими каучуковыми значками с его портретом; бородатые лоточники предлагают Ленина на простых стеклянных стаканах и вазах или на гипсовых барельефах для украшения жилья, на кофейных чашках и на пачках папирос. Для иностранца, сегодня приехавшего в Москву, первое и самое необычное впечатление состоит в том, что вся динамика города, все движение масс несет на себе печать ирреального образа, который посмертно, символически является людям, как являлись им Христос и Мохаммед. Слова Ленина несут на себе и трамвайные вагоны, и мраморные памятные доски, Ленин говорит с фасадов московских дворцов и со стен крепостей. Ленин смотрит на вас с витрин, из окон, он вьется надписями на знаменах и лентах, он висит над вашим изголовьем в номере гостиницы, он — и маяк, и путеводная звезда, и предмет повседневного разговора, и статья в газете, и государственная власть.
ТЕАТРАЛЬНАЯ МОСКВА
Кажется, Стриндберг назвал театр Библией нищих (Biblia pauperum). В самом деле! Театр в том виде, в каком он существует последние триста-четыреста лет, и есть не что иное, как своего рода цветная картинка для нищих духом. А для того, чтобы происходящее на подмостках стало понятным даже неграмотным, пояснительный текст говорят актеры. В развитии живописи существует определенная закономерность, которая четко прослеживается в московских галереях. Если вы пройдетесь по залам Третьяковской галереи, начиная с восемнадцатого века, через романтиков и жанристов к русским символистам-декораторам и так называемым революционерам в искусстве последних десяти-пятнадцати лет, вы ясно увидите на всех этих полотнах сначала эвклидовскую пластику, идентичность форм, написанных красками, формам и явлениям природы, а затем — все усиливающееся проявление в искусстве абстрактного и духовного начал, вплоть до Кандинского, до супрематистов, до группы плоскостного искусства, до авторов беспредметных композиций. От ампирных петербургских видов, от роскошной живописи восемнадцатого столетия, ясных и четких картин, подобных, например, работам живописцев школы Бернардо Белотто (Белотто-Каналетто [323] ), от всех этих кружев знатных персон, их драгоценностей, перчаток, занавесей, гербов, шитых золотом костюмов, от сверкающих полотен, на которых светится розовая кожа, царственно неподвижно стоит массивная мебель, — до мира исходных точек, призрачных, как мушиная лапка под увеличительным стеклом, к Кандинскому et compagnie — свидетельствам невиданной анархии в культуре наших дней, — итак, в промежутке от картин из зала восемнадцатого века в Третьяковской галерее до Музея живописной культуры на Рождественке [324] заключен весь комплекс проблем современной живописи. Ее движение укладывается в простую формулу движения от предметного к беспредметному.
323
Белотто (Белотто-Каналетто, Belotto-Canaletto), Бернардо (1720–1780) — итальянский живописец, ведутист. Племянник и ученик Антонио Белотто. Унаследовал его прозвище. Автор знаменитых видов Варшавы, Мюнхена, Вены.
324
Существовал в 1919–1929 гг. В 1923–1929 гг. находился на ул. Рождественка, в помещении ВХУТЕМАС. После ликвидации фонды музея (произведения П. П. Кончаловского, Р. Р. Фалька, К. С. Малевича, В. Е. Татлина и др. художников т. наз. «левого направления») были переданы в Третьяковскую галерею.
И именно потому, что театр превратился в своего рода раскрашенную картинку, нет ничего удивительного в том, что проблемы, потрясающие ныне изобразительное искусство, отражаются и на сцене. Происходит некий двойной парадокс: в то время как текст современной драмы должен быть более эвклидовским, чем самая крепкая и массивная пластика, его сценическая иллюстрация предстает декадентской, абстрактной и анархической; в то время как наша сегодняшняя материалистическая реальная трагедия стремится к предметности, почти скульптурности, ее сценическое воплощение совершенно беспредметно, экспериментально, оно подчиняется беспредметным тенденциям опытов современной живописи. Отсюда тревога, беспорядок и путаница в театральной жизни. Все сорок театров, играющих в Москве, — всего лишь отражение смутного хаоса, подобно дымовой завесе окутывающего современное драматическое искусство. Мещанские мелодрамы исполняются в стиле большой трагедии, с величественной жестикуляцией, помноженной на классический анализ текста. С другой стороны, осуществляются первые опыты некоего революционного синтеза в драме, полные дадаистской бессмыслицы. Помимо же этого основного противоречия, на славных и широко известных московских сценах, как нигде в русской жизни, процветает во всем великолепии ancien r'egime [325] ! Вы возвращаетесь домой после какого-нибудь балета царских времен по центру Москвы, идете по Петровке к Кузнецкому мосту — узкие асфальтированные столичные улицы, на которых стоят высокие, покрытые копотью здания с кариатидами, поддерживающими портик, — и все это, вместе взятое, кажется вам воскрешением мертвого, канувшего в прошлое времени. В вас еще живет огромное, полутемное пространство зрительного зала, окаймленного золотыми ложами, эта душистая полутьма, звуки настраиваемых скрипок, сладкий аромат грима, движения актеров, звучание оркестра, черный силуэт дирижера на фоне ослепительно белой нотной бумаги на пюпитрах — а мимо вас проносятся лаковые освещенные авто, несущие белотелых дам в мехах и упитанных господ.
325
Ancien r'egime (фр.) — старый режим (бывший режим) — это выражение было распространено в Советской России в 20-е годы. (Прим. перев.).
Точно так, как сегодня с балетов возвращаются нэпманы, когда-то возвращались жирные фабриканты кож, сукна и пива, биржевые маклеры и родовитое дворянство: по грязным, туманным улицам в обогреваемом ландо — скорее домой, в теплые, отделанные деревом и застланные медвежьими шкурами комнаты, где уже дымится кипящий самовар и слуги поджидают с закуской на серебряных блюдах. В витринах с модными восковыми манекенами горят фонари, освещая туалетные принадлежности, драгоценные камни, золотые браслеты; на фоне темно-красных и оранжевых узоров выставленного в витрине восточного ковра можно увидеть фигуру женщины, играющей на арфе.
В театральных коридорах, где висят галереи портретов славных актеров старшего поколения в золотых рамках, в фойе, украшенных молочно-белыми шарами светильников семидесятых годов, царит атмосфера изысканного аристократизма Третьей империи, и все кажется фантастическим status quo ante [326] .
Здесь играют Метерлинка и Грибоедова, Островского и Салтыкова, Шиллера и Шекспира, и, возвращаясь домой после спектакля, сыгранного на сцене с традиционным задником, с кулисами, вы на улице на мгновение забываете, что находитесь в городе, где все памятники царям срыты до основания и где властвует диктатура пролетариата, о которой вам столько твердят. Кроме упомянутых золоченых театров рококо, где в ложах все чаще можно встретить обнаженные плечи декольтированных дам и блеск бриллиантов, далеко на городских окраинах существуют театры толпы, театры, выдвигающие революционные, тенденциозные лозунги, театры, где сцена — не культурно-исторический музей, а трибуна, народная трибуна, для обсуждения актуальных вопросов и проблем. В этих театрах декорации и все оформление в духе футуризма, дадаизма, экспрессионизма (словом, разных «измов»), а зал битком набит мужчинами в черных косоворотках, женщинами в красных якобинских косынках, пролетарской массой в черных кожаных куртках. Сиденья в этих периферийных театрах простые, деревянные, ничем не обитые, здесь дымит самовар в буфете, здесь лузгают семечки, пахнет фосфором, соляной кислотой, прибитой пылью, дезинфицирующими растворами и газовыми фонарями. Но когда палач на сцене казнит революционера, а оркестр рыдает «Вы жертвою пали», во всем зале спонтанно раздается грохот деревянных сидений и все присутствующие, склонив головы, подхватывают траурный мотив. Отношение к искусству в их душах девственно-религиозное, и когда раздаются выстрелы на баррикадах, когда герои падают при взрывах динамита, здесь стучат ногами, кричат и аплодируют в состоянии высшей, восторженной экзальтации. Как в политике, религии, торговле, на улицах и в вагонах, так же и в русских театрах ясно видна дифференциация двух направлений, двух тенденций, видны классовые противоречия. Катарсис отмирающего буржуазного общества сегодня не более чем символический нюанс, безыдейный пессимистический вздох, декоративный трюк.
326
Status quo ante (лат.) — Все, как прежде. (Прим. перев.).
Пробужденные, поднятые со дна массы хотят видеть героем человека не только жеста, но и дела, они жаждут героев, погибающих по собственной воле трагической смертью, героев, чьи идеи побеждают!
На переднем плане московской театральной жизни все еще стоит Московский художественный академический театр К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко (МХАТ). Кроме Москвина, Книппер-Чеховой, молодого Чехова и Качалова здесь играют еще многие знаменитые, но у нас совершенно неизвестные артисты. Художественный академический театр означает в русской театральной жизни, как говорит и сам пышный эпитет «академический», академическое прошлое, своего рода образец для подражания, о котором пишутся толстые профессорские труды и о котором говорится в выспреннем академическом тоне. Все видные деятели этого театра увенчаны академическими титулами, все они патронируют возникающие студии, они гастролируют повсюду от Нью-Йорка до Константинополя, совершают свои знаменитые турне в качестве представителей русского сценического искусства — одним словом, это господа, которым обеспечено солидное буржуазное существование и которые с гордостью несут свое новое революционное почетное звание «Народный артист республики».