«Поэзия, как снег, существует всегда…»
Шрифт:
Г. Куборская-Айги: А Платонов? Платонов - наш Фолкнер.
Г.А.: Платонов - не Фолкнер… Он скорее как Малларме… Но мы с вами все время уклоняемся от темы - и вот добрались. Сегодня из воспоминаний о советской власти растут профетизм и мессианство. И многие себя чувствуют в этом очень хорошо. Вообще, эти вещи очень быстро связываются с насилием, шовинизмом (без этого вообще ни шагу), и самое интересное, что они начинают догадываться, что советская система была очень правильная, чтобы все “держать”. Они ведь все к этому постепенно пришли. Я сейчас скажу одну вещь, которая сюда вроде не относится, но без этого я не понимал бы… После 11 сентября у нас у всех что-то произошло. Очень верующим людям, наверное, легче, но, в общем, со всеми произошло что-то. Случайно, после этого я вытащил старую “Иностранку” десятилетней давности, даже больше. И там большой очерк Ионеско. Он описывает наших друзей
С.С.: А я вообще хотел вас спросить об этом позднее, но мы опять сами подошли. А как вам кажется, что произошло 11 сентября?
Г.А.: Я хочу процитировать большую статью философа Михаила Эпштейна в “Новой газете”, которую я не так давно читал. Он сейчас в Америке живет. Я с ним в свое время спорил. Давно. Неважно. Вроде приличный человек. И вот у него большая статья или интервью. Она очень показательная. Я был поражен: он, в сущности, в восторге от этого случая. Его интервью называется “Страх - высшая ступень цивилизации”. Потому что, по его мнению, общий страх - это и есть эта высшая ступень. Он говорит, что эта высшая ступень, он ее называет хорроризм (от латинского “hоrrоr” - cтрах), уже наступила. Еще, мол, не догадались, но она уже наступила, сейчас начнется.
В “идее” произошедшего 11 сентября, я имею в виду “идею” террористов, кроме всего, присутствует огромная пошлость. Разве нет?..
С.С.: Я вот о чем хотел поговорить… Подальше от политики… В интервью и эссе вы часто говорите о том, что художники для вас были спасением. Особенно Владимир Яковлев. Почему именно Яковлев?
Г.А.: Дело в том, что я с поэтами и не дружил, так получается. Я коротко дружил только со Станиславом Красовицким. Дружил потому, что он в какой-то момент стал большим специалистом в национальных вопросах и мы на этой почве разошлись. Он теперь стал священником. Отец Стефан. Я очень давно его не видел…
Мне было ясно еще в 1960-х годах: в поэзии надо что-то менять. Уже тогда надо было что-то менять… Мои поиски формы… Все дело в том, что художники всегда идут впереди. Это показывает и французский опыт ХIХ - начала ХХ века, и наш. Художники в поиске впереди и предвосхищают перемены в поэзии и, я думаю, вообще в жизни. И также композиторы. Литература и поэты почему-то отстают. И когда я познакомился в 1959 году с Яковлевым, он был… как сказать… личностью совершенно гениальной. Он весь как будто пылал. У него же было всего 5% зрения, и в нем при этом было что то ван-гоговское, сутинское… Он был провидец. Это как Кафка - прозревающий, а не выдумывающий.
С.С.: Вы имеете в виду живопись или то, что он говорил?
Г.А.: Ну, говорил-то он вообще гениально, хотя у него было 3 класса образования. Читать он не мог, но все, что надо, знал.
С.С.: В какой компании вы познакомились?
Г.А.: Был такой Александр Васильев… Была группа Красовицкого. Леонид Чертков там был, Хромов. И были лианозовцы, они раньше начали и были более известны. И были мы, третья группа - “васильевцы”, я так называю. Это 19-летний Александр Васильев, сын одного из постановщиков “Чапаева”. Со мной он познакомился в 1959 году, у Оскара Рабина в Лианозове. Было это так. Мы пришли по отдельности, но вместе вышли. И, когда мы вышли, он сказал: мы не могли бы вместе поехать? Я согласился. Он пригласил меня домой. У него была юная жена, и вообще он был необычайно красивым и счастливым человеком. И он спросил по дороге: у вас есть любимый русский художник? Я сказал: не знаю, может быть, Федотов… Он сказал: нет, я не это спрашиваю, современный художник. Я говорю: нет. Он говорит: у вас будет любимый русский художник. Я хочу вам его показать. И у него был такой портрет… очень трагический. Яковлев выражал трагичность, как говорят, нашего времени. Если это можно было выразить в цвете и формах - именно Яковлев это и сделал. Это был такой раскаленный трагизм. Вот эта работа (показывает) 1959 года. И я сказал: да, это будет мой любимый русский художник. Васильев говорит: я так и знал. Ну, и через недели 2-3 мы встретились, и он меня совершенно поразил…
Я как-то написал одному польскому поэту, Виктору Ворошильскому, почему я перешел на русский язык. Он спросил меня в каком-то интервью, давно. Я написал, что искусство
С.С.: А в какое кафе вы пошли? Не помните?
Г.А.: Это я хорошо помню. На площади Пушкина стоял длинный такой дом, его снесли потом, и там был в подвале пивной бар, а рядом кафе.
Был Володя Яковлев. Потом появился Зверев. Тоже гениальная личность. Он у меня неделями жил. Зависал, что называется. Он же нигде не жил, дома не было, так он у меня жил неделями. До конца. С ним было трудно. Яковлев - это сама любовь, а этот весь дикий… И еще художник Игорь Вулох. Он родом из Казани, сейчас в Москве живет. Так вот, художники, они показывали мне пути развития, необходимость поиска нового языка, новой формы. Они искали ее. И музыканты. Это прежде всего Андрей Волконский, позже Валентин Сильвестров, мой любимый, Губайдулина тоже.
С.С.: А это какие годы уже?
Г.А.: С Андреем я познакомился в 1956 году, а любовь и дружба наша начались позже, тоже года с 1959-го. В 1973 году он уехал. Музыканты опять стали образцами поисков нового. Опять… Но в наше время, даже Хлебников - это не совсем то, уже нужно что-то другое. Я недавно был в Марокко на поэтическом конгрессе, меня спросили: а что вы сами думаете, что будет в дальнейшем в поэзии?.. Я им сказал, что думаю, что… футуристы, Хлебников, Крученых и так далее хотели из слова выжать все, что можно, они видели слово, как предмет. И они думали, что дело в том, чтобы менять само слово. Вот эта “заумь” оттуда… Словотворчество. Я же думаю, что сейчас дело не в этом.
Дело в том, что сегодняшнее слово, слово, понятое лишь как слово-логос, в поэзии действует все слабее. Слов-то полно… Рифмы - это видимость. Рифма сейчас - часто как галочка. Должна быть рифма - вот она есть… Я сказал в Марокко, что речь сейчас идет о слове, которое заново или по-новому должно строить пространство и оперировать с ним. Возможно, и со временем. Я сказал - возможно… Потому, что сказать легко, а сделать трудно. Само по себе слово ничего не может, оно мертво, оно ничего не может, и, только действуя, оно начинает работать. Я с этой точки зрения стал замечать, что в работе со словом все зависит от того, в какие пространственные отношения ты его ставишь с другими словами. Вот Галя говорит, что ей хорошо в церкви, у меня был период, когда мне не работалось, не писалось, и я пошел с ней, но мне и в церкви было нехорошо. И я вдруг однажды обернулся и увидел, как люди в ней связаны между собой, каким-то общим состоянием. И я написал такое стихотворение. Оно называется “Народ что храм”: “И души, что свечи, зажигающиеся друг от друга”. И я совершенно серьезно считаю, что это никакой не моностих, а большая вещь. (Смеется.) В нем есть своя величина. В нем делает свое дело название, потом надпись “6 января 2002 года, Сочельник, село Ромашково”, это тоже входит в текст, то есть это все делает одно и то же. Это я взял самое простое. Вот в моей новой большой книге (Разговор на расстоянии. СПб.: Лимбус-пресс, 2001.
– С.С.) - там много такого. Когда слово не искорежено - это и есть слово как таковое, с ним никто ничего не делает, но слово ставится в какое-то пространство и связь, и - оно само вокруг себя воссоздает новое пространство. Допустим, духовного порядка. С другой стороны, можно сказать, что поэзией может быть что угодно. И проза определенного плана. И действие. Я как бы в шутку или не в шутку написал такие “берлинские светонадписи”. Вещи, из которых можно световую рекламу делать… Это выглядит как игра или шутка. Но это не совсем игра. Это поэзия?.. Думаю, да.
И так думаю не я один. Вот скоро выйдет книга очень интересного шведского поэта, Тумаса Транстремера, у него есть похожие мысли (двуязычная книга Транстремера вышла в Москве в 2003 г.
– С.С.), у французов, у Мишеля Деги, у немцев…
Ведутся поиски нового в разных странах, кто-то на кого-то опирается, для меня был важен Малевич, например, для кого-то кто-то еще, но без этого, без поисков - нельзя. Нет, можно, конечно, но - и нельзя. И что интересно, сегодня, в ХХI веке, сказать, что это все понимают, - я не могу. Иногда - ничего не понимают, существует вообще агрессивно-традиционалистская позиция, хотя сейчас уже не в этом дело…