Поэзия Марины Цветаевой. Лингвистический аспект
Шрифт:
Познавательная функция этимологического анализа слов при корневом повторе усилена словообразовательным анализом слова в тех же контекстах, что достигается пересечением ряда однокоренных слов с рядом одноаффиксных. Выделимость аффиксальных морфем и их экспрессивные функции в поэзии М. Цветаевой — одна из самых характерных особенностей ее поэтики (Черкасова, 1975). Лексическая мотивация у М. Цветаевой постоянно сопровождается структурной мотивацией. Большое значение для акта познания в языке поэзии имеет и включение морфемного (в том числе корневого) повтора в систему повторов (а также противопоставлений) фонетических, синтаксических, семантических. Актуализация каждого из языковых элементов в этой системе контекстуальных связей индуктивно порождает расширение и углубление его семантики, в свою очередь требующее воплощения в новых контекстуальных связях, что и составляет важнейший элемент творческого процесса.
Поскольку деэтимологизация, сдерживаемая человеческим стремлением к познанию, происходит медленно, на протяжении веков, степень мотивации
С другой стороны, степень осознания этимологической близости многих слов даже в строго синхронном срезе неодинакова для всех носителей языка: в сознании человека, профессионально работающего со словом, этимологические связи слов обычно более глубоки, чем у других носителей языка. Кроме того, творческое отношение писателя к языку обусловливает окказиональную мотивацию — «поэтическую этимологию», а также паронимическую аттракцию, т. е. распространение фонетического сходства на смысловое.
В тех случаях, когда М. Цветаева актуализирует этимологию слов, отчетливо однокоренных в современном русском языке, художественные задачи поэта весьма разнообразны. Прежде всего это аргументация образа усилением его чувственной основы, связанной с мотивированностью производного слова или фразеологизма:
Есть счастливцы и счастливицы, Петь не могущие. Им — Слезы лить![3] [2] Как сладко — вылиться Горю — ливнем проливным! (С., 328).2
<Примечание отсутствует>
В подобных случаях цветаевские контексты нередко содержат цепочки однокоренных слов, развивших в языке разные значения благодаря своей собственной сочетаемости. Цветаева собирает воедино их прямые, переносные и фразеологически связанные значения, тем самым семантически обогащая каждое из слов общего этимологического гнезда:
Обнимаю тебя кругозором Гор, гранитной короною скал. (…) …Кругом клумбы и кругом колодца, Куда камень придет — седым! Круговою порукой сиротства, Одиночеством — круглым моим! (С., 333).Пример показывает, что в сферу образности каждого из слов с корнем — круг- вовлекаются те языковые связи, а следовательно и потенциальные в языке значения, которые однокоренные слова приобрели благодаря переносному употреблению и функционированию во фразеологическом обороте. Две фразеологические единицы круговая порука и круглый сирота, реализующие в языке разные переносные значения слов с корнем — круг-, оказались контаминированы, слиты в одну единицу круговою порукой сиротства подобно междусловному наложению (Янко-Триницкая 1975). Контекст настолько подготовил мотивировку сочетания круглое одиночество в значении 'абсолютное одиночество' смыслом круглое 'охватывающее со всех сторон, способное обнять, вместить', что компоненты этого сочетания разбиваются знаком тире, сигнализирующим превращение десемантизированного в языке определения круглое в составе фразеологического оборота в лексически значимое и мотивированное первичной образностью. В черновой тетради М. Цветаевой есть запись о замысле этого стихотворения из цикла «Стихи сироте»: «Решить: Я сама — тем, что я вижу, т. е. горы, замок и т. д. — мое средство. Я — ими. Либо: подобно тому, как. — Первое — лучше, сильнее; но тогда очень следить, чтобы не перейти на подобия. Одно: я сама становлюсь вещью, чтобы ею обнять. Другое: я, человек, обнимаю рядом вещей… Нужны вещи безотносительно-круглые: клумба, башня, кругозор, равнина» (И., 761). Помещение слова кругозор в ряд «безотносительно-круглых вещей» в записи М. Цветаевой очень показательно, так как принципиально важным элементом ее мировосприятия является конкретизация абстрактного и абстрагирование конкретного, материализация духовного и одухотворение вещественного (Ревзина 1988),[4] что в конечном счете и определяет мотивировку такого понятия, как «круглое одиночество», первичной образностью прилагательного.
Подобное явление, характеризующее все творчество М. Цветаевой, проиллюстрируем двумя примерами:
Ибо — без лишних слов Пышных — любовь есть шов. Шов, а не перевязь, шов — неИз многочисленных примеров мотивации смысла слова его однокоренными словами укажем еще такие сочетания: крылышко крылатки (С., 95), сплетают сплетни (И., 375), отзывчивыми на зов (С., 387), Громкое имя твое гремит (С., 72), Под ногой // Подножка (С., 269), Сигарера, скрути мне сигару (И., 145). На соблюдаемой или, наоборот, нарушаемой этимологической логике — основе прямой деривации — могут строиться ирония, сарказм:
Раз он бургомистр, Так что ж ему, кроме Как бюргеров зреть, Вассалов своих? (И., 482); Нищеты робкая мебель! (…) От тебя грешного зренья, Как от язв, трудно отвлечь. Венский стул — там, где о Вене — Кто? когда? — страшная вещь! (С., 405).В поэзии М. Цветаевой обнаруживаются свойства и функции сочетаний однокоренных слов, восходящие к художественной системе русского (и — шире — славянского) фольклора (Евгеньева 1963, 101–247; Толстой 1971). Однако свойства фольклорного приема в ее «предельных» контекстах проявляются более четко, чем в самом фольклоре, — благодаря перенесению приема из контекста типичного в контекст нетипичный (преодоление автоматизма в восприятии определенного приема). А. П. Евгеньева показывает, что у таких сочетаний, как пахарь пашет, седлать седло, золотом золотить, мед медвяный и др., синтаксическая семантика заключается прежде всего в выражении типичности, полноты и интенсивности явления как процесса и в выражении существенного типического признака предмета (Евгеньева 1963, 149). Подобные тавтологические сочетания у М. Цветаевой выполняют ту же основную функцию типизации и усиления:
Славу трубят трубачи! (С., 204); Черный читает чтец (С., 76); Треплются их отрепья (С., 64); Вот ты и отмучилась. Милая мученица (С., 66); Ревностью жизнь жива! (С., 248); Нет, сказок не насказывай (С., 220); Чтоб выхмелил весь сонный хмель (И., 368); Смотрины-то смотреть — не смотр! (И., 363); Я свечу тебе в три пуда засвечу (И., 379); Ветер рябь зарябил (И., 384); Уста гусляру припечатал печатью (И., 427); Не скрестит две руки крестом (С., 143); Он гвоздиками пригвожден (С., 212); Перелетами — как хлёстом Хлёстанные табуны (С., 241); То не черный чад над жаркою жаровнею (И., 401); В глубинную глубь затягивает (И., 407); Наш моряк, моряк — Морячок морской! (С., 142); Картину кончающего наконец (С., 337); Союзнически: союз! (С., 383); Свистят скворцы в скворешнице (И., 149); Часовой на часах (С., 121); Я утверждаю, что во мне покой Причастницы перед причастьем (С., 138).Типизация, так широко представленная корневым повтором у М. Цветаевой, является одной из характерных черт ее стилистики, восходящей и к средневековому стилю «плетение словес», и к классицизму XVIII века, — чертой, ведущей к обобщению типизированного признака. Яркое отражение сознательного стремления М. Цветаевой к типизации как основе абстрагирования и абсолютизации можно видеть, например, в авторских ремарках, сопровождающих списки действующих лиц в драматических произведениях: «Девчонка. 17 лет, вся молодость и вся Италия… Горбун, как все горбуны» («Приключение» — С., 578); «Трактирщица, торговец, охотник — каждый олицетворение своего рода занятий» («Метель» — С, 561).