Поэзия народов СССР IV - XVIII веков
Шрифт:
Кучак освобождает лирическую поэзию от отвлеченности внешнего изображения, его чувства – земные и простые – передаются как авторско-личные переживания, что вовсе не лишает их страсти или драматизма:
Не нужна ты мне, не нужна, Мне с тобой ни покоя, ни сна, Обожгла ты меня стрелою И осталась сама холодна. Скажут мне: ты стала водою,- Пить не буду, губ не омою, Словно та вода солона. Если скажут: ты стала лозою,- Не коснусь твоего вина.Поэты мусульманских народов, как правило,
Физули взывает: «О душа моя, четок не трогай, на молитвенный коврик колен не склоняй», ибо «…преклоняя главу на молитве, ты уронишь корону свободы своей…». Это не просто антиклерикальное™, ведущая к сатирической иронии, а призыв к познанию естественной природы человека и связанного с ней комплекса живых ощущений и впечатлений. «Я свободен во всем!», «Будь собою самим!» – заключает Физули.
Восточная поэзия блистает роскошью красок и созвучий, хитросплетениями изысканных образов, сравнений, уподоблений, передающих красоту мира и человеческих чувств. Но преклонение перед прекрасной природой и прекрасной любовью соддает тот внутренний трагический подтекст, который пронизывает это высокое искусство, делая его и для нас, и для последующих поколении неисчерпанным и неисчерпаемым до конца в своей конечной сути. Трагический «подтекст» предстает и как невозможность объять всецело земную красоту, и как невозможность бессмертия, ибо человек бренен и должен покинуть этот прекрасный мир. Причем это драматическое ощущение возникает не в силу декларации, а в силу полного, абсолютного, самозабвенного приятия бытия. Может быть, поэтому вдесь соседствуют рядом и восторг перед жизнью, и сомненья, проклятья и презрение к ней. Это не обожествление природы и не идеальность, взывающая к будущему, это жизненная данность, но представленная в столь «концентрированном» воплощении, что она, с одной стороны, рождает впечатление условности, с другой – щемяще-тоскливое чувство печали, вызванное ощущением, что такая реальность – при всем том, что она перед нами,- есть мираж. Восточная поэзия как бы многократно «останавливает прекрасное мгновенье» – отсюда н статичность и трагизм ее. А поскольку она преисполнена «знания» – также фатализм и скептицизм. Оказалось, что, когда человек останавливает прекрасные мгновенья, он остается один на один с вечностью, которую не в состоянии преодолеть, и он это осознает.
Презренье к жизни и к роду человеческому в средневековой поэзии не есть социально или психологически детерминированная величина. Фигули признается:
«Хламиду безумия я надел, Мир этот жалкий отчизной своею назвал»,– но было бы ошибкой понимать эту скорбную тираду буквально. Средневековый поэт свободен но отношению к жизни не только потому, что он в ней всецело растворен, но и потому, что он связан с идеей целого, с идеей абсолюта. В этом смысле средневековая поэзия контрастна-она или принимает жизнь, или отрицает ее, но и в приятии заключен трагизм бренного человеческого существования, и в отрицании есть признание любви к прекрасной жизни.
Великие поэты средних веков находят синтез земного и абсолютного, и этот синтез человечен, он построен но образу и подобию человеческой природы: «Дай посох! Настало время для посоха и сумы»,- просто может сказать старый
В этом смысле внутренний драматизм лирики заключен не столько в утверждении бренности человека и жизни (
«Вращается мир, забывая ушедших, Бесстрастно встречая стучащихся в дверь…»– Бейлакани;
«Смотрящий видит, ведающий знает- Бессмертен мир, где смертный умирает»– Юсуф Хас-Хаджиб), сколько во всеобъемлющем приятии радостей бытия, в максимализме которого, как во всякой безмерности, уже заключена идея самоотрицания. И чем внешне «проще» и «безыскуснее» воплощена эта идея, тем больший в ней внутренний драматизм.
«Готова молодость твоя откочевать, схвати ее. Родную кинувший страну, скажи мне: где пути ее?»– горестно спрашивает Низами: здесь драматизм заключен в самой возможности вопросительной интонации.
«Наступила весна, и с лица Гюлизар приподнялась завеса теней. Время терний минуло, в бутонах кусты, и сады с каждым днем зеленей!»– восклицает Неснми, но почему в освежающей картине ранней весны есть элемент печали?! Картины природы в средневековой поэзии, кажется, адекватны самой природе, но ее созерцание рождает мысль о конечности человека в ее вечности (
«И равнодушная природа красою вечного сиять»,- как заключил эту идею столетиями позже Пушкин, один из тех немногих поэтов, искусство которого могло соперничать в воссоздании мира с природой). В самом деле, когда мы читаем строки Фаррухи:
«Встают облака голубые над синей равниной морской: Плавучие думы влюбленных, забывшие сон и покой»,– то возникает не просто поэтический образ, не просто сравнение, а как бы живая картина океана, рождающая в душе человека мысль о любви и смерти, о вечности и бренности природы и любви.
Может быть, и не следует преувеличивать этих моментов, но что они существуют и определяют образный строй средневековой лирики – несомненно. Иначе трудно почувствовать и объяснить, в чем обаяние и какая-то внутренняя лирическая и драматическая напряженность «обычных» строк, каких тысячи в этой антологии, хотя бы того же Фаррухи:
«Звучат среди зелени струны, все поле напевов полно, И звонко сдвигаются чаши, и кравчие цедят вино»,– картины весны у которого заключают в себе нечто большее, чем обозначают реалии природы, ее составляющие.
Поэзия с течением времени становится проще, жизненнее. Конкретность входит в поэтический образ. «Ты мне душу растрепала, словно прядь своих волос»,- может сказать Саккаки. Высокая простота заменяет вычурность. Атаи уже может позволить себе простодушно обратиться к возлюбленной:
Этот раб сто раз в печали умирал. Раз бы в радости родиться,- тем живу! Атаи болел разлукой сотни раз. Раз бы встречей излечиться,- тем живу!Но мы не должны преувеличивать степени простоты и конкретности этой лирики, а, напротив, находить в сложности и отвлеченности ее достоинства, ее, если говорить о восточной поэзии, специфику. Так, Лутфи пишет: