Погонщик волов
Шрифт:
«…Дух их шагает в наших рядах…» — разбирает Лопе еще одну строчку.
Густав Пинк пробирается на танцевальную площадку. Подает знак музыкантам. Парикмахер Бульке отставляет в сторону свою скрипку. Но Генрих Флейтист, Шуцка Трубач и Гримка продолжают играть. Шпилле, барабанщик местного отделения социал-демократического ферейна, одним прыжком вскакивает на трибуну и выдергивает у Шуцки изо рта мундштук трубы. Становится тихо.
— Почетный танец для короля стрелков и нашего товарища Густава Пинка! — громко бросает Шпилле в тишину зала.
— Проснись, Германия! —
Поднимается грохот. По воздуху летают стулья. Тюте, тот, что с татуировкой на руках, схватил Густава Пинка. Двое деревенских спешат Пинку на помощь. Во всех углах зала рев, и шум, и грохот. Звенят черепки.
Вильм Тюдель вспрыгнул на стойку. Он стоит, воздев руки.
— Закрываем, закрываем! — кричит он.
Никто его не слушает. Женщины с визгом устремляются прочь из зала — в сад. Некоторые пытаются выволочь следом своих мужей. Мария Шнайдер проскальзывает мимо Лопе. Желторотик выскакивает под ручку с Трудой.
— Проснись, Германия! — снова ревет кто-то.
Раздается треск. Рокочет голос управляющего. Жандарм Гумприх обрушивает свою дубинку на чьи-то головы. Кто-то, подкравшись сзади, срывает с него форменную фуражку. Еще двое дергают его за штык.
— Закрываем, закрываем! — надрывается Вильм Тюдель.
Музыканты бережно уносят свои инструменты под прикрытие кулис. Гаснет свет. Кто-то, шатаясь, выходит из зала и падает на землю возле зарослей сирени. Потом темная фигура, кряхтя, поднимается с земли и заводит свою песню:
— Чиста-а-ата и па-ар-рядок…
Лопе перепрыгивает через штакетник и мчится прочь по деревенской улице. Добежав до ворот усадьбы, он садится на каменные ступеньки замковой кухни. Вдруг стало тихо, совсем тихо. Только сердце Лопе стучит, будто одинокий ремесленник у себя в мастерской. В спальне у его милости еще горит свет. Да и у Фердинанда еще не совсем темно. Господин конторщик читает, наверно, лежа в постели. У Лопе такое чувство, будто он сейчас разревется.
Может, это старый Михаил повинен в том, что они все передрались во имя его? Может, это старый Михаил направил свинцовую пульку в бок Гримкиному сынишке? Лопе этого не знает. Люди сами творят себе на потребу своих королей и святых, а потом поклоняются им. Тюдель, Францке, Кнорпель и Бер выкопали старого Михаила, и Михаил поквитался за это на жителях деревни. Тюдель, Францке, Кнорпель, булочник Бер и — не забыть бы — карусельщик будут радостно ухмыляться завтра утром, подсчитывая кассу.
На каком-нибудь буфете в чьей-нибудь горнице стоит лимонно-желтый гипсовый лев. Вид у него такой, будто он вот-вот зевнет.
А фрау Блемска сегодня отошла под звуки карусельной шарманки.
— Они как раз наяривали эту дурацкую штуку про Августа и его волосы, когда она вдруг приподнялась на постели и покачала головой, — рассказывает Блемска. — Хорошо, хоть дети были дома. Да, нет больше нашей матери, — И его грубые руки с толстыми пальцами бережно скользят по бледному, мертвому лбу жены. Ямочка под носом у фрау Блемски тоже совсем белая, и кажется, будто она вылеплена из воска. — Так оно для нее, наверно, и лучше, — говорит Блемска, тяжело дыша. И бережно закрывает мертвое лицо белым платком.
Лопе опять кажется, будто он сейчас разревется. Но не из-за фрау Блемски. Просто он никогда еще не видел Блемску таким убитым, как сегодня. Он проходит мимо плачущей Марты — к себе домой. Он чувствует себя совсем больным, но с полудня ему все равно заступать на смену.
Гудит ворот. Звякает сигнальный колокол. Пасть шахты заглатывает пустые вагонетки. Пасть шахты изрыгает полные. И так идет из смены в смену. Изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц. Мороз одевает чугунные плиты серебристым инеем. В шахтерской лавке Лопе купил себе башмаки. А пару рукавиц он смастерил из старых мешков, он их выкроил, мать прострочила. Ах, мать, мать!
Дни стали короткие, работа на полях замерла. И снова запела молотилка, завела свою монотонную песню. Порой мать бросает работу на середине.
— Подумать не дают спокойно, — говорит она тогда. И идет в кухню и садится на лежанку. И смотрит перед собой неподвижным взглядом. Потом вдруг вскочит, сделает несколько шагов, и лицо у нее такое, будто она силится что-то припомнить и не может. Выругается и начнет громыхать горшками и кастрюлями. — Проклятые живодеры, гады чертовы!
Она раздувает огонь и ставит на огонь горшки, так и не налив в них воды. Потом опять сидит некоторое время совсем неподвижно и смотрит перед собой остекленелым взглядом, потом вдруг прямым ходом направляется в усадьбу и снова начинает работать на резке соломы.
Смотритель Бремме говорит:
— Если так и дальше будет продолжаться, придется отправить ее в лечебницу. Я уж и не знаю, к какому ее делу приставить. Она запросто может угодить рукой в привод. Нельзя же вечно держать на подхвате людей, чтоб при надобности ее заменить.
— Заткнись, старый говноед, — говорит мать, заслышав воркотню Бремме. — И чего вам вечно от меня надо? Раньше-то я небось делала все как положено. Думаете, я не понимаю, почему вы хотите сбагрить меня подальше, чертовы лизоблюды? Твой бумажник я не сопру, можешь не волноваться, недомерок ты старый!
Потом мать снова умолкает и начинает работать за двоих. Управляющий на нее внимания не обращает. У него другие заботы. Когда смотритель Бремме приходит к нему с жалобами, он в ответ разве что скажет:
— Да пусть делает, что хочет. Хватит, она гнула спину на этого реакционера. А ты — старый осел! Все равно ты с собой ничего туда не возьмешь.
Смотритель Бремме ворчит и уходит своей дорогой.
Теперь Лопе зарабатывает почти двадцать марок в неделю. Из них пятнадцать он отдает матери. Поэтому они чаще могут покупать селедку у Кнорпеля. А иногда они даже покупают мясо у Францке. И Лопе нередко берет на работу хлеб с колбасой.
— Вот теперь это похоже на дело, — говорит старый смазчик и подмигивает на бутерброды, которые приносит с собой Лопе. — Теперь ты должен чем поскорей обзавестись приличными штанами, из этих у тебя ноги торчат, все равно как у ястреба.