Погребальный поезд Хайле Селассие
Шрифт:
— Нет. Меня интересует, что все мысли и, стало быть, все поступки зиждутся на зыбучих песках невыразимых допущений. Верим мы только в то, что мы есть, и в то, что ожидаем от окружающих и от судьбы.
— Вот снова мой капрал.
— Сэр, о Коллинзе позаботились, сэр.
— Так держать, капрал!
— Есть! Есть, сэр!
— Дух живет в материи, которая его порождает. Мы с материей неразделимы. Мы едим, дышим, рожаем детей, страдаем от боли. Существовать больно.
— Попробуйте грецких орехов. Они превосходны. Так, по-вашему, мы появились на свет в хорошие времена или плохие? То есть вы хотите, чтобы все мы стали материалистами?
— Я за то, чтобы все
— Полно, полно! Вы хотите произвести впечатление, говорите точно с трибуны.
— Нет большего фанатизма, чем милое здравомыслие. Вы вот сейчас вольны, поскольку чудесно молоды и обладаете свободой армейской службы.
— Свободой, говорите?
— Наивысшая свобода, доступная человеку, — ограничения, которые время от времени не соблюдаются. Вы знаете это с детства и со школьных времен.
— Армия — та еще школа. И хочется, и не хочется ее покидать. Не могу представить себя майором в Индии, что изнывает от жары и становится все более консервативным и апоплексичным с каждым часом.
— В юности гораздо меньше детства, чем в ранней зрелости. Ребенка отделяет от подростка явная грань, подлинная метаморфоза.
— Что-то такое, да.
— Английский камин — самая уютная институция, которую способна предложить ваша культура. Мы, американцы, находим ваши спальни ледяными и ваш дождь — мучением, но питейное заведение «Королевский герб» в Оксфорде, после холодной университетской библиотеки или прогулки по лугам — вот мой идеал уюта. И эта комната тоже. Как философ, откровенно высказывающий свою точку зрения, я восхищаюсь, что вы приняли меня и накормили в вашем живописном дезабилье, в этих жутко неудобных подтяжках, — так они называются? — поверх простой спартанской некрашеной рубахи. Я чувствую себя гостем юного викинга в домашней одежде.
— Вы бы слышали, что говорит майор о подливке на мундире. Так вы не согласились обратить меня в материализм. Во что же, в таком случае, верить? Мы с Хорроксом должны же что-то позаимствовать у гарвардского профессора, пожаловавшего на ужин.
— Нам всем нужна вера, правда? Скептицизм выглядит, скорее, невежественно. По крайней мере, он неудобен и одинок. Ну, давайте попробуем. Верьте, что все, включая дух и разум, состоит из земли, воздуха, огня и воды.
— Похоже, именно в это я всегда и верил. Но, знаете, мой дорогой друг, уже скоро одиннадцать, мне надо идти на построение среди ночи, с барабанами и дудками. Всем гражданским положено быть дома, в постели. Сделаем так Хоррокс проводит вас к капралу, тот передаст вас бобби снаружи, и вы на воле. Было чертовски занятно.
— Несомненно, — сказал Сантаяна, пожимая ему руку.
— Доброй ночи, сэр, — пожелал Хоррокс.
— Доброй ночи и благодарю вас. — Сантаяна вручил ему шиллинг.
Дождь унялся. Он прогуляется по Джермин-стрит, запечатлевая в памяти образ капитана Стюарта в военном дезабилье, — так Сократ, должно быть, размышлял о превосходном теле Лисида или Алкивиаде, чье лицо, как писал Плутарх, было прекраснейшим в Греции. Мир — и зрелище, и дар.
Прекрасное тело — само по себе душа.
Он был гостем «Английского Банка» и таким же гостем своего пансиона на Джермин-стрит, мир — его хозяин. Эмерсон сказал, что радость события заключена в зрителе, а не в событии. Он ошибался. Джеффри Стюарт — настоящий, его красота настоящая, его дух настоящий. Я не придумал его, его камин, его дворецкого, его широкие плечи, клок рыжеватых волос, выглядывающий из-под расстегнутой пуговицы чистой спартанской нижней рубахи.
Представь, что в испанском городе я увидел нищего старика, похоже — слепого, он сидел у стены, тренькал на жалкой гитаре и порой издавал хриплый вопль вместо песни. Я миновал его множество раз, не замечая, но сейчас внезапно застыл на месте, охваченный бескрайним, неизвестно откуда взявшимся чувством — назовем это жалостью, за неимением лучшего слова. Аналитический психолог (я сам, возможно, в этой роли) может истолковать мое абсурдные чувства как производное от убожества этого нищего и смутного физического ощущения во мне самом, вызванного усталостью или раздражением из-за неприятного письма, полученного утром, или привычкой ожидать слишком мало и слишком многое помнить.
ПИРРОН ИЗ ЭЛИДЫ
(пер. М. Немцова)
За четыре года до рождения Александра из Македонии, в Элиде, провинциальном городишке на северо-западе Пелопоннеса, известного всему цивилизованному миру как место проведения Олимпийских Игр, родился Пиррон, философ-скептик. Учили его на художника. Несколько лет фреску его кисти можно было видеть на стене одного из гимнасиев — бегуны, несущие факелы. Учил его Стилпон или Брусон, или же сын Стилпона Брусон: жизнеописание Пиррона, дошедшее до нас, — копия, выполненная писцом, не осведомленным в греческом языке.
Образование свое он завершил, совершив с Анаксархом путешествие в Индию, где учился вместе с нагими софистами, и в Персию, где слушал волхвов. В Элиду он вернулся агностиком — воздерживался от высказывания собственного мнения, чего бы дело ни касалось. Отрицал, что нечто может быть хорошим или плохим, правильным или неправильным. Сомневался в существовании чего бы то ни было, утверждал, что наши действия диктуются привычками и обычаями, и не допускал, что вещь сама по себе — больше одно чем другое.
Таким образом, он ничему не уступал, оставляя все на волю случая, и был совершенно неосмотрителен, что бы ему ни попадалось на пути — повозка посреди улицы, утес, к которому он направлялся, или собаки. Нет оснований верить, утверждал он, что озабоченность собственным благосостоянием — мудрее исхода несчастного случая. Антигон из Каристоса рассказывает нам, что друзья повсюду следовали за ним, чтобы не дать ему упасть в реку, колодец или канаву. Прожил он девяносто лет.
Жил он вдали от мира, научившись в Индии, что ни одному человеку не достичь добра, если он вынужден по первому зову бежать к своему покровителю или низкопоклонничать перед царем. Он избегал даже своих родственников.