Похоронное танго
Шрифт:
– Здорово!..
– сказала.
– Ну, дядя Яков, надо бы тебе опять за гармошку браться, если ты достаточно передохнул.
– С удовольствием, - сказал я.
– Только на пять минут выйду, воздуха глотнуть. А то накурено здесь, и душно, так и хмелю недолго меня сломать. А потом сбацаю вам что-нибудь.
Вот так поднялся и вышел, в темную ночь.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
И навалилась на меня эта тьма, как холодной ладонью с растопыренной пятерней в лицо толкнула, или, если ещё с чем сравнивать, шибанула мешком со свежескошенным сеном. Из тех мягких вроде бы, пружинистых ударов, после которых все равно плывешь, потому что здорово они сбивают всякое чувство равновесия.
Но мне это чувство равновесия было и ни к чему. Я все равно собирался на ступеньках крыльца посидеть, отдышаться. Вот, разве что, на эти ступеньки опустился не так плавно, как хотелось бы. Но, как бы то ни было, присел на них и задумался.
Мне поразмыслить было о чем.
Чего хочет эта Татьяна? Приняла ласково, пирушку затеяла. Пригрела, можно сказать, приласкала. И умело дирижировала
Вот с такой смесью в башке, то причудливых искажений, возникающих из винного тумана, то таких замечательных мыслей, что лучше некуда, я и сидел, и соображал.
Да, значит, дирижировала она нами. И ведь даже эта песня Высоцкого, про "Она была в Париже", если и не подвела она меня к этой песне, то очень ловко использовала. И потом, когда на матерщину нас завела (я не скажу "на похабень", похабень - это другое, это, по моему понятию, когда насчет баб без соображения треплются, а когда ты крутым да ядреным матерком частушечный наигрыш посолишь, то это уже искусство получается, недаром и сам Пушкин, случалось, матерком писал, да и, скажем, "Лука Мудищев" - поэма знатная, с такими перекатами стихи звучат, что прямо дух захватывает, и в Лермонтова я как-то нос сунул, наткнулся на такую поэму "Уланша", а там "в каждой строчке только точки", по этим точкам о рифмах и догадываешься, а как догадаешься, так за бока держишься, а Лермонтов ведь тоже малый не промах был)... Да, так вот, когда на матерщину нас завела и подначила, а сама слушала и радовалась, и словно родное все принимала, то ведь так получилось, что в ином свете вся перед нами повернулась, такой предстала, будто она, при своих белом костюмчике, деньжищах немеряных и разъездах по заграницам все равно нам родня, та же волжская косточка, что доступные в ней для нашего понимания и чувства, и идеи, и в целом отношение к жизни - а значит, она и по-другому доступной может быть...И вся эта суть матерных частушек, напрямую бьющая, о силе естества говорящая... Дух этой силы над столом повис, и все его уловили... И померещилось мне, что ли, или взаправду было, что, когда про "Мощь советского народу" пропел, она на Мишку глянула, одними глазами слегка улыбнувшись: мол, если есть у кого такая мощь, то у тебя... И потом, когда Мишку на откровенность разогнала, на разговор о его мечтах и желаниях, то через эту откровенность она ещё крепче его к себе привязала. Получилось, будто он кусочек души ей доверил. И на Швецию потом она ловко свернула - ведь, как она на словах ни отнекивайся, а слышалось за всем этим, что, мол, в Швеции я все время буду рядом, недалеко от тебя... И бани мотив обыграла, сперва намекнув Мишке, что его богатырское тело всегда была бы рада обнаженным увидеть, а потом дав ему возможность себя саму увидеть обнаженной, представив, как она в бане парится. Будто на секунду ослепительную наготу свою ему явила, чтобы у него в глазах совсем помутилось - и чтобы вместе с этим он убедился, насколько она не фантазия, а из плоти сделана, из такой плоти, которой в радость мужчину принять... Словом, все как по нотам разыграла, чтобы Мишка себя вровень с ней ощутил, и даже сильнее, чем она, потому как мужик и защитник, и чтобы, робеть перед ней перестав, в открытую свою страсть перед ней выплеснул бы... И получилось бы тогда, что это он её завоевал, а она лишь уступила ему (хотя, на самом-то деле, все наоборот выходило, это она его в плен забирала своими нежными ручками, которые крепче стали)...
Легче всего объяснить все это было тем, что и она Мишкой пленилась с первого взгляда, как он пленился ей, ведь от Мишки девки всегда падали, хоть штабелями укладывай, самые роскошные девки, так отчего бы и ей не упасть - только бы натурально и естественно это было, вот и пирушку затеяла, чтобы его от себя не отпускать, а нас уж, остальных, к пирушке присуседили, потому что вдвоем с Мишкой гулять ей было бы неприлично, и всю игру женскую так повела, чтобы смелость Мишкину раззадорить, и чтобы понял он, что невозможного для него нет. Опыт и хитрость в ней сразу видны, и с ее-то опытом и хитростью ей такую игру крутануть - это, прошу пардону, как два пальца обоссать.
Да, самое нормальное объяснение. И по жизни самое естественное и логичное. Все в отношения мужчины и женщины укладывается, в ту тягу, которая была, есть и будет, и против которой не попрешь. Но что-то мешало мне это объяснение принять. Может быть, воспоминание о море, которое в её глазах плеснулось - о море, губящем своим поцелуем. А может, что еще. Мне-то уже понятно было, что со смертью и убийствами Татьяна напрямую повязана, и что все её деньжищи, все разъезды по заграницам и прочая хорошая жизнь - все это на крови заработано. И откровенно я рассказал сыновьям, что она - убийца, что ей колебаний не составит чужую жизнь перечеркнуть, и что бандюг, порешивших Шиндаря,
И, зная это, Мишка в неё врубился. Конечно, я красоту её расписал самыми яркими красками - но, видимо, такой красоты он даже после моих рассказов не ожидал. И такой тип красоты, который именно Мишке на душу ложится, это я мог понять. А еще... А еще, пришло мне в голову, мои предупреждения обратную роль сыграть могли: зная, что перед ним девка, которая здорового мужика порешить может, Мишка мог ещё больше к этой девке проникнуться, потому что интересно и льстительно такую девку завоевать, тем мужиком стать, которого она не оттолкнет и не убьет, а к себе и до себя впустит, и власть его над собой признает, и ублажит его своей слабостью и своей силой, и из их единения общая сила возникнет, одна на двоих - сила, которая только приливы будет знать, а отливов - никогда...
Да, и этой надеждой Мишка мог себя тешить... Но не только в том дело...
Неестественность какая-то ощущалась - маленькая неестественность, но мешала она мне, повторяю, принять самое простое и самое приятное для меня объяснение. Объяснение, которое отцовской гордостью могло бы меня наполнить, что мой сын сердце такой девахи завоевал...
И тут я вспомнил ту замечательную мысль, которая мне в голову пришла на бугорке, за самогоном, когда на этой мысли я взял и провалился в беспамятство, и лишь в тачке очнулся! Два дня меня грызло, что чего-то важного вспомнить не могу - а тут это важное взяло и само выскочило, без всяких помех.
Я чуть было в ладоши от радости не хлопнул - но не успел, услышал, как дверь на веранду отворяется.
Я так прикинул, что это только меня могут искать, выкликать за гармошку. А мне как раз сейчас ни с кем общаться не хотелось. Мне надо было мою замечательную мысль додумать. Вот я скатился с крыльца, и втиснулся в угол между крыльцом и верандой, почти под крыльцо.
И точно, меня искали.
– Батя!
– услышал я голос Гришки.
– Батя, ты где?
– Не видать нигде...
– это голос Катерины был. Значит, они вдвоем вышли.
– Надо бы по саду пошарить, - сказал Гришка.
– И в дом его занести, если он под каким-нибудь кустиком уснул. Уж я его знаю. Посмотрим?
– Посмотрим, - согласилась Катерина.
– Мне тоже воздуху глотнуть хочется.
– Да уж...
– хмыкнул Гришка. И другим тоном заговорил.
– Послушай, раз уж выпала минутка, когда мы одни, то... то можно тебе вопрос задать?
– Задавай, - ответила она.
– Вот как ты чувствуешь... твой дед тебя любил?
Повисла пауза.
– Да, - сказала Катерина, и это тихое "да" как-то повесомей любых возможных слов упало. И продолжила она так же негромко и спокойно. Я бы сказал, "робко", если бы не чувствовалось, что, при всей её смиренности, робости в ней нет.
– Наверно, ты хочешь меня спросить о том же, о чем многие спрашивали меня почти напрямую... ещё когда я жила тут. В смысле, в Угличе. А способен ли он вообще любить? На что его любовь похожа, если она существует? Неужели это что-то... ну, что-то вполне нормальное, а не зверское, страшное, всякие запреты и наказания, всякое там... ну, вколачивание послушания и хорошего поведения, такое вколачивание, из-за которого повеситься хочется? Нет, вовсе нет. Дед ни разу на меня руку не поднял. Может, он суховат был в разговоре, но баловал меня. До последних лет, когда, с инфляцией, его пенсия в ничто превратилась, я в магазин не ходила без лишнего рубля на конфеты, причем дед наставлял: "Ты не экономь, ты местных фабрик не бери, бери "Красный октябрь", московские..." Правда, он иногда забывал, что московские конфеты давно в дефицит превратились, и что за ними такие же очереди встают, как за мясом, хлебом, водкой, отрезами ткани и сигаретами. А потом, когда все появилось и очереди исчезли, так и денег не стало... Но как не стало? Мы все равно жили лучше многих. А о профессии деда... я о ней стороной узнала. И он мне стал рассказывать, кто он таков, лишь когда понял, что я уже знаю. Рассказывал, при том, мало и неохотно. Боялся, видно, что я его стыдиться буду. Но какое же я имела право его стыдиться? Ведь я побег от его корня. И все, что у меня в роду было, принимать должна. Поэтому, как ни тяжко, но, если всплывает такой разговор, я должна отвечать "Да, такой у меня был дед", голову подняв и глаз не опуская. Пусть даже это будет так выглядеть, будто я им горжусь. То есть, сама я об этом никогда не заговорю, и в Череповец обменялась, чтобы никто обо мне ничего не знал, но на прямой вопрос всегда прямо отвечу... и секундная пауза возникла.
– Ты извини, что я тебе все это рассказываю. Тебе отца искать надо, а я тебя заговорила, отвлекла. Но как прорвало, и почему-то для тебя именно...
Гришка шумно вздохнул, потом зажигалка щелкнула, потом легким запахом табачного дыма в воздухе повеяло - закурил, значит.
– Так кому ж ещё рассказывать, как не мне?
– проговорил он.
– Разве нет? То есть, ты понимаешь, что я в виду имею...
– Понимаю, - проговорила она. Ее голос звучал чуть ближе ко мне, чем раньше, и я так понял, что она облокотилась о перила и глядит в ночь.
– Ты из тех редких людей, с кем поговорить тянет. Сидела я, вот, в этой мешанине, в этих путаных отношениях, которые за столом возникли, и хотелось из этой путаницы вырваться к чему-то простому и ясному. К такому вот разговору с тобой. И потом... С тобой говорить легко, потому что знаешь, что вряд ли потом наши разговоры аукнуться. Вот, сейчас я стою, с домом прощаюсь, завтра его передачу Татьяне оформлю, и оторвусь навсегда от этих мест, вернусь в Череповец, где потечет моя жизнь, и кто знает, свидимся ли вновь...