Похоронное танго
Шрифт:
А потом рухнул Советский Союз, и вся жизнь переменилась. Недвижимость стала превращаться в реальную, неотторгаемую ценность. И Кузьмичев при первой возможности приватизировал дом, с простым расчетом: теперь, если кто-то после его смерти захочет вернуть себе ключик к богатству то, как ни крути, должен будет дать его внучке хорошего отступного. А продаст его внучка дом случайному человеку - тоже деньги выйдут порядочные, и совсем для неё не лишние, а этот случайный человек пусть потом кашу расхлебывает, коли наедут на него с требованиями расстаться с домом.
Но за внучку он волновался, поэтому и просил её продать дом поскорее. И не столько из страха, что на неё тоже могут наехать, сколько из другого страха. Ему отлично была известна версия, что лабораторию
В общем, лабораторию надо было застраховать от появления посторонних. И "Татьяна", осматривая тело "таджички", пыталась понять, по известным ей признакам, всю ли правду сказали ей бандиты, или они проникли в лабораторию и испытали на "таджичке" какой-то из оставшихся там препаратов.
Повара лаборатория интересовала (о чем даже верный Лексеич не знал до поры) постольку, поскольку многие её разработки значительно опередили свое время. Контроль над этим "производством смерти" мог оказаться повыгодней любых капиталов. Он изначально знал, что Кузьмичев поведал ему (то есть, не лично ему, а следователю) не всю правду - но списывал это на то, что Кузьмичев, связанный клятвой хранить государственную тайну, не чувствовал себя вправе открыться, даже высшим чинам давая показания. Знают они про лабораторию - их дело, а он обязан молчать, и будет молчать. Такую позицию генерал Пюжеев уважал, и даже приветствовал. Лишь когда, после смерти Кузьмичева, он бросил крупные силы на распутывание загадочных узлов, накопившихся вокруг дома, чтобы опередить возможных конкурентов, связь с "бриллиантовой аферой", которую в свое время он не смог разглядеть, всплыла в ходе его расследования - как неожиданный подарок.
Что ж, теперь все принадлежало ему: и лаборатория, и осевшие в Швейцарии капиталы. Екатерина Кузьмичева подписала все необходимые бумаги о передаче дома. Григорий Бурцев был освобожден через два дня после этого: сперва под подписку о невыезде, потом с него окончательно сняли все обвинения, признав, что он действовал, исключительно защищая свою жизнь и жизни своих близких. Константина вообще не стали трогать, а все, что слишком явно выходило за пределы необходимой самообороны, списали на покойного Михаила Бурцева: мол, только он и пользовался огнестрельным оружием, только он и убивал там, где можно было не убивать. Михаилу от этого выходило ни тепло, ни холодно, и, в конечном итоге, все оказывались довольны и счастливы. Константин стал всерьез учиться на столяра - он приноровился работать и на токарном, и на шлифовальном станке, и искалеченная рука ему не мешала. Начальник столярного цеха говорил, что при его усердии и "понимании дерева" он далеко пойдет, сможет выполнять самые ответственные и высокооплачиваемые работы, вроде рельефных узоров на дверцах кухонных шкафчиков, и зарабатывать по три тысячи в месяц, а то и поболее. Еще молчаливей сделался Константин, чем был раньше. И даже его родители не ведают, имеется у него девушка или нет.
Григорий и Екатерина сыграли свадьбу в начале августа, и Екатерина теперь была не Кузьмичевой, а Бурцевой. Яков Бурцев на свадьбе сына упился так, что Зинаиде пришлось затратить немало усилий, чтобы извлечь его из-под стола и привести в хоть сколько-то пристойный вид. Прислеживать за мужем Зинаида начала с того момента, когда он, "порадовать чтобы свадьбу", развел гармошку и заиграл про то, что
Это было весною,
в зеленеющем мае,
Когда тундра надела
свой веселый наряд,
Мы бежа-а-а-ли с тобою
из далекого лагеря,
Где
как скотину, (ударный аккорд)
стережет автомат...
Для него эта песня являлась таким же предгрозовым признаком опьянения, каким для многих является "Шумел камыш".
Вот уж близко свобода!..
– выводил Яков Михалыч.
– Вот уж близко граница!..
Нам остался после-е-едний
километер пути!..
И при этом подмигивал Григорию: видимо, пытаясь намекнуть на становившийся для его старшего сына все более вероятным контракт со шведами, и что, мол, до границы и свободы ему всего-то какой-нибудь километр и остался, условно говоря.
А уж когда он заиграл "Ростовское танго", все стало окончательно ясно. "Ростовское танго" он пел только в состоянии "общего наркоза", как это называла Зинаида, причем Якова Михайловича тут зацикливало, и мог он эту песню грузить окружающим раз за разом, мгновенно забывая, что только что её исполнил. Взявшись в пятый раз подряд сообщать, что "На Колыме, где холод и - пурга кругоммм!..", он и рухнул.
Впрочем, свадьбы он этим не испортил. И "горько!" кричали, и невеста была прекрасна. Она сидела, прямая и серьезная, но не хмурая, а как-то весело серьезная, в подвенечном своем платье, и её тихая красота озаряла весь стол. А она припоминала, как, перед выездом в ЗАГС, она достала старый альбом с фотографиями. Альбом этот был упрятан у неё подальше. Ей не хотелось, чтобы на него случайно наткнулся кто-нибудь посторонний. И, думала она, даже любимому мужу, от которого у неё секретов не будет, она решится показать альбом лишь через несколько лет. Что-то было в альбоме такое...
Вот её дед с её отцом - трехлетним Максимкой - на руках. А вот совсем старая фотография, пятидесятых годов. Ее дед - молодой, молодцеватый, в свеженькой красивой форме - вместе с тремя другими молодыми людьми, тоже в мундирах. В одном из этих людей она узнавала Ермоленкова, которого видела несколько раз, вполне пожилым человеком, сильно изменившимся за прошедшие годы. Но все равно, узнать его было легко. Кто были двое других, она понятия не имела.
Все они смеялись в объектив, один опирался на плечи других, дед залихватски держал длинную папиросу, и выглядели они цветом офицерства, надеждой и опорой нации. И невозможно было поверить, что вот эти четверо не сторожа границы, не артиллеристы и не разведчики, а палачи, расстрельная команда, что спустя четверть века один из этих смеющихся и дружелюбных молодых людей расстреляет другого, а потом будет умирать в невообразимых душевных муках, и даже не видения ада потустороннего, ему уготованного, будут пугать его больше всего, а видения того ада, который может ждать на земле его внучку. А ещё - ощущение краха, к которому пришла его жизнь. Да и у этих двоих неизвестных судьбы, наверно, сложились не лучше. Их беззаботная веселость была особенно страшна: почему-то благодаря ей становился почти явственно видим многотонный молот судьбы, готовый обрушиться на всех четверых. Он присутствовал тенью, падающей от него на заднем плане, будто просто не вместился в рамки фотографии. А они, слепые, почему-то его не видели...
...Всего этого Людмила Ордынская, она же Татьяна Железнова, она же, по всей видимости, Богомол (хотя кто скажет точно?) не знала. Но ей было известно многое другое, и ей было, о чем подумать.
– ...Пожалуйста, распишитесь вот здесь, - обратился к ней банковский служащий.
Она вернулась от своих размышлений к реальности и взяла предложенный ей "паркер", чтобы расписаться.
Через пятнадцать минут она вышла на улицу, в теплый и по-осеннему терпкий воздух, под по-осеннему приглушенный и ласковый солнечный свет.
Оставалось одно, зайти на почту и дать телеграмму, на сей раз в Париж, а не в Екатеринбург, хотя прочтут эту телеграмму все равно в Москве: "Тетя чувствует себя хорошо. Приезжать не надо."
Ключик сработал, и теперь все оставшиеся в свое время безнаказанными (а то и разбогатевшие за последние годы) участники "бриллиантовой аферы" были у генерала Пюжеева в руках.