Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана
Шрифт:
Ободрясь благосклонною приветливостью муджтехида, я рассказал собранию свои приключения, с примесью надлежащих цитат из Саади, и в таком виде, как будто я пострадал не за любовницу, а за пламенное усердие к вере последнего пророка. Слушатели кривлялись, вздыхали и смотрели на меня, как на мученика.
– Если так, то, может статься, наступит время, когда я, в руце аллаха, сделаюсь орудием вашего освобождения, – сказал богослов, возводя взоры к небу с каким-то набожным восторгом, который я вдруг у него перенял и весьма удачно повторил при первом ответе. – В конце этой луны, – примолвил святоша, – шах посетит нашу ограду, и как он довольно жалует меня, то, вероятно, не отринет моего представительства.
– Аллах велик, милостив, милосерд, вездесущ, зрящ, слышащ, дающ, животворящ! Он один, без тела, без воздуха, без жены; он направляет, кого хочет,
– Яснее солнца, что вы из числа наших! – сказал святоша, прельщённый изъявлениями с моей стороны почти божественной к нему чести. – Истинные мусульмане тотчас узнают друг друга, подобно членам существующего между франками сословия, называемого мудрецами Фарамуши.
– Нет бога, кроме аллаха! – загремело всё собрание, удивляясь обширности сведений своего наставника, который важно гладил себе бороду.
– С вами живёт один дервиш из Аджема, – продолжал он, когда утих торжественный шум в зале. – Что он, ваш знакомец, что ли? Он говорит, что он с вами дышит одним и тем же ртом. Так ли это?
– Что мне вам представить? – отвечал я в большом недоумении, не зная, что об нём думает святоша.
– Да, конечно: он факир, бедняк! – примолвил мои покровитель. – Я дал ему доступ к себе, и он оказал мне некоторые услуги. Я буду об нём помнить.
– Но вы, Хаджи, будьте с ним осторожны, – сказал старый угрюмый мулла, сидевший рядом со мною. – Сколько ни, есть на свете воров, мошенников, плутов, все они из Аджема…
– Без сомнения! – присовокупил муджтехид и взялся обеими руками за кушак. Слушатели, зная, что это любимое его телодвижение, когда он собирается говорить о богословии, устремили на него любопытные взоры; он продолжал: – Все, так называемые, дервиши, как последователи Нур-Али-Шаха, так Зехаби, Накшбанда, и в особенности Увейси, [105] суть не что иное, как кяфиры, еретики, противобожники, и все достойны смертной казни. Первые из них утверждают, что священный пост рамазана, умовения семи членов и пятеричное число молитв не суть необходимы для спасения, которое, по их мнению, может быть достигнуто чистым и набожным сердцем, а не известными движениями рук, ног и головы. Вторые хотя и признают Коран, но отвергают всё прочее, как-то: семь тысяч двести девяносто девять преданий об изречениях пророка, толкования на них святых мужей и двадцать тысяч томов, написанных богословами о значении слова аллах, и довольствуются беспрерывным произношением этого имени, пока рты их не наполнятся пеною. Третьи хотят казаться святыми, потому что, странно обезобразив свою наружность, предаются неистовым умерщвлениям плоти, более похожим на фигли скоморохов, чем на доказательства сердечного покаяния в грехах. Наконец, четвёртые хотят удостоверить нас, будто живут в беспрерывном сообществе с духами, посредством умственного созерцания и размышлений о вещах, которых ни они, ни другие не понимают. Приверженцы этого безбожного учения не полагают никакой разницы между чистым и нечистым, едят и пьют всё, что угодно, и даже прикосновение неверных не считают осквернительным. Все они называют себя суфиями и признают начальниками своими шейха Аттара, Саади, Хафиза и Джелалидина Руми. [106] Вот ваши мудрецы, о человеки! Вот ваши светила в этой жизни! Проклятие на их бороды!
105
…последователи Нур-Али-Шаха… Зехаби, Накшбанда… Увейси. – Суфийские братства разных толков, противостоящие ортодоксальному исламу и потому вызывавшие к себе ненависть духовенства, назывались по имени своего основоположника (например, последователи Накшбанда – Накшбандия и т п.).
106
Аттар, Саади, Хафуз, Джелалидин Руми – знаменитые поэты, чьи стихи считались поэтическим выражением мистического учения, суфизма (см. коммент. № и в словаре: дервиш).
– Аминь! – закричало всё собрание.
– Проклятие на бороды их отцов, на шаровары их матерей, на головы их сынов, внуков и правнуков!
– Аминь! Аминь!
– Проклятие шейху Аттару и Джелалидину Руми! Аминь! Аминь! Да провалятся они в ад, в геенну!
Все присутствующие поглядывали на меня с любопытством, желая видеть, какое действие произведёт надо мною эта поучительная беседа. Но я так неистово проклинал суфиев вместе с ними, что внушил им самое лучшее понятие о своём изуверстве. Муджтехид был доволен мною. Он продолжал проповедовать против суфиев с таким ожесточением, что, если бы тогда приятель мой, дервиш, навернулся им на глаза, они, без сомнения, убили бы его на месте. Я сам в ту минуту был одушевлён неслыханною яростью против вольнодумцев, и попадись он в наше собрание, то не ручаюсь, не сорвал ли бы я ему головы собственными руками, в угождение аллаху и моему наставнику!
Воротясь в келью, я решился быть отныне самым отчаянным мусульманином. Как скоро мой товарищ пришёл домой, я описал ему подробно нашу беседу и советовал убираться поскорее из Кума, опасаясь за последствия озлобления, возбуждённого богословом в своих слушателях против сословия дервишей.
– Если они тебя поймают, то как раз побьют каменьем, – сказал я ему. – На этот счёт успокой душу свою, о дервиш!
– Да посыплются камни с неба на их нечестивые головы! – вскричал он гневно. – Что я им сделал? Я пришёл сюда искать себе пропитание, а не спорить с ними о богословии. Я не вмешиваюсь в дела шиитов с суннитами, ни в пустословие суфиев и строгих мусульман. Не довольно ли того, что, в угождение им, я здесь правильно исполняю все глупые шутки обрядов умовения и намаза; что для этого пустодома, муджтехида, распускаю исподтишка слухи, будто видели его окружённого небесным пламенем, когда он творил молитву на заре, в сулейманской мечети; а эти ханжи, лицемеры, обманщики хотят безвинно умертвить меня, как злодея! Я уйду отсюда; но клянусь аллахом, что никогда не буду совершать умовений, ни молиться, разве явная опасность меня к тому принудит.
Признаюсь, что я даже был рад отделаться от него, хотя и чувствовал себя обязанным ему многим и некоторым образом любил его за шутливый и непринуждённый характер. Но дружба с вольнодумцем казалась мне несовместимой с объявленными мною требованиями на беспримерную святость. Потому-то я видел с удовольствием, как он подвязывал свой широкий кушак, с привешенными к нему связками деревянных чёток, затыкал за него большую деревянную ложку и накидывал на себя три толстые железные цепи. Я сам пособил ему надеть на спину оленью кожу и подал в руку выдолбленную тыкву. Распрощавшись со мною, он возложил на плечо свой огромный, окованный железом, посох и побрёл себе так беззаботно и в таком весёлом расположении духа, как будто весь свет принадлежал ему одному.
Глава VI
Приятель-вор. Известия из Тегерана. Прибытие шаха в Кум. Освобождение
Оставшись один хозяином кельи, я ожидал терпеливо исполнения благосклонного обета муджтехида. Но в Персии и святые ничего не делают без подарку или взятки. Поэтому прежде всего следовало всунуть «кусок грязи» в руку знаменитому моему покровителю, пожертвовав на то частью денежного запасу, в котором заключались все мои средства к пропитанию в случае освобождения. Я думал подарить его молебным ковром и рассчитывал, что для богослова это самая приличная взятка, для меня же она тем удобнейшая, что всякий раз, как при совершении поклонов он покрепче ударит по ней лбом, будет напоминать ему данное мне обещание.
Деньги мои были зарыты в землю в одном из углов кельи. Я пошёл добывать их, придумывая, кого бы мне послать на базар для покупки предполагаемого подарку. Но представьте моё изумление, досаду, гнев, ярость, когда я нигде не докопался моих двадцати туманов! В глазах у меня потемнело. Я вскочил на ноги и закричал:
– Ах ты, собака, руфиян, бессвятостный дервиш! Ты спас меня от поимщиков и обокрал среди изъявлений нежнейшей дружбы! Ты превратил существо моё в горечь, накормил меня хлебом печали! Итак, вырвавшись отсюда, я должен буду пойти в нищие!
Я стал вопить, рыдать, проклинать жизнь свою; и хотя знал, что не умру с голоду в Куме при помощи моего благочестия, но отчаяние овладело мною до такой степени, что свет сделался для меня несносным. Мрачные мысли громадою притолпились к уму. Жестокие воспоминания раздражали мои сердечные раны. Несчастная Зейнаб и безнадёжная будущность представлялись мне со всеми ужасами, которых я был свидетелем или должен быть сделаться жертвою, так что, если бы кто-нибудь подарил мне тогда приём мышьяку, я несомненно отравил бы себя, не содрогнувшись.